Эта петиция семидесятилетней давности, во всяком случае, служила доказательством ошеломляюще самостоятельного мышления этого блошиного гнезда. И не меньше поразило меня то обстоятельство, что Раквере, как это явствовало из королевской грамоты в редакции девяностых годов, было отнято у Тизенхаузенов и, во всяком случае, в конце шведского времени, принадлежало казне! И вот когда я почти забыл о своем ожидании и стал размышлять, что же из всех этих фактов вытекает для сегодняшних требований города, послышался тихий стук в дверь со двора… Я даже не вздрогнул, потому что снаружи было еще совсем светло и за дверью мог оказаться кто угодно — хотя бы Рихман, но только не Мааде… Я сунул бумаги в шкатулку, а шкатулку в пишу под печку и отпер дверь… и там стояла она.

Радость, растерянность, изумление, осуждение в первый момент парализовали меня. Радость от того, что она пришла. Радость, что мои слова заставили ее прийти. Растерянность от того, что она здесь, — ведь я вовсе не столь ловок, как мне хотелось бы. Изумление, что она так легко решилась переступить преграду приличий. И осуждение за то, что она это сделала… Да, и это в какой-то мере тоже. И еще где-то ощущение победы над толстым, белозубым Иоханом, под чьим черным от копоти потолком мы стояли. И крупица стыда за это победное чувство… Но все сразу растворилось в моей радости. Я глядел на нее, стоящую в красной жакетке, отделанной тесьмой, в темно-синей городского покроя юбке, на ее косу цвета меда — и она стояла немая и пылающая от усилий справиться с собой, не отрывая глаз от пола… Я воскликнул:

— Здравствуй, Мааде… Как хорошо, что ты пришла!

Я схватил ее за руки, гибкие, но неожиданно холодные, втянул ее в комнату и запер дверь на замок. Я сказал:

— Понимаешь, это из-за бумаг, с которыми я здесь…

И поскольку, говоря это, я солгал (во всяком случае, отчасти), то и ей уже не представляло труда притворяться. Она села на табурет у стола, подняла глаза — признаюсь, от ее странного взгляда у меня перехватило дыхание — и сказала очень заинтересованно:

— Ну так где же эти бумаги? Я про них с детства слышала. И думала, что увижу их у вас. Но их нет здесь. — Она посмотрела вокруг.

Я даже не знаю, вполне ли я поверил в тот момент в ее интерес к бумагам или все-таки не до конца. Может быть, просто был благодарен за то, что она заговорила. Может быть, как-то подсознательно понял, что в такой момент разговор на любую тему сближает, даже если уводит собеседников как угодно далеко в прошлое… Я сразу же достал из печной ниши шкатулку. И этим я, конечно, не нарушил клятвы, ибо я не вынес бумаги из дома сапожника Симсона, то есть из его семьи. Я сел рядом с Мааде к столу, разложил передней документы и стал объяснять. Что, мол, увы, здесь только копии. Но что у города есть несколько оригиналов. Например, подтверждение привилегий города королем Сигизмундом в 1594 году, на котором, по словам Рихмана, будто бы есть королевская печать с костяной капсулой и на шелковом шнурке. Но что сейчас оригиналы в Петербурге, у императрицы, или в сенате, или где-то еще. В дополнение и для обоснования того большого прошения. И тут я рассказал ей о своем полчаса назад сделанном открытии: что не только город Раквере, но и мыза были отняты у Тизенхаузенов шведской редукцией! Что и то и другое принадлежало сперва шведской, а потом русской короне! И что только больше чем тридцать лет спустя Тизенхаузены получили их обратно. Кажется, по решению Реституционной комиссии. Следовательно, ни права самих Бредероде, ни права Тизенхаузенов, то есть былые права Тизенхаузенов, вовсе не обязательно должны были быть возвращены Тизенхаузенам. Реституционная комиссия могла их даже просто изменить. Причем именно в пользу города. И что все это необходимо подробно изучить…

Только тут я понял, что в пылу рассказа, даже незаметно для самого себя — или кто его знает — дюйм за дюймом, я придвигал свой табурет к Мааде. Пока не оказался так близко от нее, что скулой ощутил тепло ее лица, а упавшей на лоб прядью волос прикоснулся к пушку у нее на виске. И когда, несколько смущенный этим, я отодвинулся и взглянул на нее, я понял: может быть, раньше она меня и слушала, но сейчас она уже не следила за моими словами. Ибо когда я, заметив это, замолчал, она, глядя мне глаза, сказала:

— Расскажите теперь что-нибудь о себе.

— О себе? — Я рассмеялся.

И с удивлением почувствовал: Мааде — не деревенская девушка в городском наряде, какой она мне сперва показалась. Ее улыбка, как бы застенчива она ни была, свидетельствовала о том, что Мааде вполне могла с неделю назад быть в беседке купца Кнаака и танцевать менуэт среди избранной молодежи, и Розенмарк, как я мимоходом слышал, был там, а папаша Кнаак не считал для себя зазорным играть для танцующих на скрипке, и аптекарский гезель Шлютер делал то же самое на флейте. И как бы там ни было с происхождением Симсона — ремесленным или деревенским, но его сын Антон, который старше Мааде лет на десять, годы ученичества проводил, изучая мастерство, в чужих краях. И мне вдруг показалось, что у Мааде и это давало себя знать в ее относительной уверенности в себе. Хотя заморские края ее брата Антона были не пышнее и не дальше, чем столица герцога Куронии, город за Ригой… А мне, несмотря на мой университетский опыт, для самоуверенности требовалось какое-нибудь подкрепление. И я достал из-под стола бутылку рейнвейна и поставил рядом с ним «римлян», как здесь называют большие рюмки.

— Так что же рассказать мне про себя?

Откупоривая вино, я подумал: «Эту бутылку я взял здесь же у трактирщика в счет сомнительных двадцати рублей. В сущности, бутылка эта в большей мере Розенмарка, чем моя. И сейчас я хочу воспользоваться ею, чтобы поймать в сети эту девочку, на которой явно остановил свой взгляд и Розенмарк». Я чувствовал, что это недостойно. И в какой-то мере это мне мешало. Но и подхлестывало. Я налил рюмки и в то время, как Мааде только пригубила, выпил свою одним махом до дна. И сказал:

— Ну, ты и так уже знаешь обо мне почти все. Здесь всем обо всех все известно. Что мой отец звонарь таллинской церкви Святого Духа и я потому оказался в Йенском университете, что мне помор таллинский купец Фальк. Однофамилец и родственник. Но про наше родство он не любил вспоминать. Теперь его уже нет в живых. А я — здесь. Но я хочу тебе сказать совсем о другом. О самом важном из всего, что со мной здесь случилось… — Мне кажется, собираясь с духом, я несколько удивленно посмотрел на себя со стороны, прежде чем закончил фразу. При этом я, конечно, понимал, что конец моей фразы послужит началом длинного разговора. — Да, о самом важном, чего ты все же еще не знаешь. Хотя и могла бы это почувствовать кожей. Будь у тебя немножко побольше опыта…

Самое для меня важное здесь, в Раквере, то, что я нашел тебя…

Должен признаться: вместо того чтобы смутиться от этого невольного признания, ибо я еще даже не знал, правда это или ложь, я вдруг, напротив, почувствовал, что оно меня подстегнуло. Я схватил ее холодные руки (она не противилась) и стал ей говорить о том, как мы весной в первый раз друг друга заметили, и не только я ее, но наверняка и она меня… Боже мой, это было в нескольких шагах от места экзекуции, куда через несколько минут привели приговоренных к порке, и среди них — ее отца… И когда я узнал (теперь я признался ей в этом), что она — дочь сапожника Симсона, меня как-то странно взволновало, что в такой момент она была в состоянии, как мне показалось, с интересом обратить на меня внимание… В том (я говорил ей с жаром), что я ее заметил, нет ничего удивительного, поскольку я не был участником, а только зрителем. И поскольку она так ослепительно красива. В ней так необыкновенно сочетаются детская застенчивость и женская жизненная сила. Такое гармоническое сочетание того и другого, говорил я, сжимая ее теплеющие руки, что еще там на площади я сразу понял: такой девушки я нигде не встречал — ни в Таллине, ни в Риге, ни в немецких городах! Никогда, никогда девушки, подобно ей, я прежде не видел! Я сказал (мне показалось, что это должно было меня как-то особенно сблизить с нею), что, когда я стоял в нескольких шагах от нее перед канатом и смотрел на экзекуцию, на правую щеку мне брызнула с розги капелька крови и что наверняка это была кровь ее отца. А когда потом в этом трактире я спросил ее, не дочь ли она того человека, и она это подтвердила, мне сразу подумалось, что в этой капле крови был глубокий смысл.