— Самой мне нельзя, — вкрадчивым голосом возразила Лялька. — Сразу догадаются. А я хочу, чтобы ради меня это сделал ты. На тебя ведь никто не подумает, особенно после всех этих историй с часами и трубами.
«Так вот оно что! Хочет отомстить за Тему? Для того и позвала «купаться», чтобы самого в такую же историю втащить…»
Мне приходилось даже отворачиваться, чтобы не видеть Лялькины карие с золотистыми крапинками глаза и этот, настолько невозможно открытый лифчик, что у меня пересыхало в горле. Но все равно видел и загорелые Лялькины ноги, и атласную кожу на плечах и животе… «Далась ей эта икона, когда есть вещи гораздо важнее! — вертелось у меня в голове. — Как здорово пахнут ее пушистые волосы! Солнцем и медом!..» Я даже улавливал свежий запах ее кожи. Но мне совсем не нравилось то, что между нами сейчас происходило. Как с нею говорить? Отвечать в шутливом тоне? А вдруг она и не думает шутить?..
— Послушай, Ляля, — отводя глаза в сторону, попробовал я ее урезонить. — Что тебе всякая дурь в голову лезет? Ты соображаешь, что говоришь? А если это настоящий Рублев?
— Настоящий, Боренька… Тема эксперта приводил. Фрол даже из больницы убегал икону караулить.
— Леща он караулит, а не твою икону, — вырвалось у меня.
Хоть мы и пропадали все эти дни на сенокосе, но я точно знал, что дядя Фрол, одним махом разрубив свои отношения с киноискусством, полностью посвятил себя любимому занятию — поискам лещевой тропы. По причине коротких летних ночей спать почти перестал, ходит с фонарем по саду, выползков ловит, кашу варит, «бомбы» делает, речку с грузилом на веревке изучает — самые глубокие ямы ищет.
— Хороши родственнички, — в голосе Ляльки звучала издевка. — Один леща караулит, другого украсть икону не уговоришь… — Ей только и оставалось сказать: «Украдешь икону — твоя буду, нет — руки не подам».
Да что она, издевается надо мной, что ли?
— Если ты мне просто голову морочишь, — попробовал я ее урезонить, — то это с твоей стороны непорядочно. Выдумываешь какие-то приключения, дразнишь меня. Тут у нее вигвам, там ей икону укради, с лошадиными скачками, погоней на автомобилях, со взрывами и выстрелами. А потом скажешь: «Аполлинарию Васильевну топориком тюкни», как в знаменитом романе. Не жизнь у тебя, а зарубежный детектив!
— Какой же ты скучный! — разочарованно протянула Лялька. — Подумаешь, цаца какая! Ради меня мог бы и поскакать и пострелять! Не облупился бы!..
— Ну вот ты и скачи, и стреляй, а я буду тебе в психбольницу передачи носить. Как будто, кроме иконы, не о чем нам с тобой и поговорить!
— А о чем же?
— Да хотя бы о том, что здесь такая красота, мы с тобой вместе, солнце светит, птицы поют!..
— Солнце ему светит! — иронически протянула Лялька. — Птицы поют!.. Ты не передумал?
— Отстань.
— Идейный, значит?
— Считай как знаешь.
— Тогда, Боря, все! Между нами все кончено! — трагическим голосом, как настоящая актриса, сказала Лялька.
Подобрав под себя ноги, она встала на колени, заломила руки и продекламировала:
— Прощай, мой бывший друг!
Я молчал.
— Прощай, навеки! — пропела она низким контральто, идущим, казалось, из самой глубины ее души. Изогнувшись в стане и воздев руки к небу, она бросила на меня полный страдания и муки «прощальный взгляд».
«Да пропади ты пропадом со своей иконой! За что мне такое наказание?»
— Боря…
Я молчал.
Вдруг совершенно неожиданно Лялька с коротким смешком опрокинула меня навзничь и, теплая, пахнущая солнцем и травами, мягкая и в то же время удивительно сильная, обхватила мою шею руками и принялась целовать.
Сначала я настолько обалдел, что чуть было не вздумал вырываться, но тут же, разобравшись, что к чему, принялся отвечать ей.
Я, конечно, с самого начала понимал, что Лялька затеяла со мной игру, не знаю только зачем, а я — выдержал какой-то очень важный для меня экзамен.
Оглушенный таким неожиданным поворотом, я еле разбирал Лялькины сбивчивые слова, перемежающиеся поцелуями, что она нехорошая, жестокая, мучила меня, а я — очень хороший, чистый и светлый парень и за все это должен ее простить… Конечно, я ее тут же простил. Вдруг меня будто обухом ударило по голове: я ощутил на губах и щеках Лялькины слезы. То ли от охватившей ее нежности, то ли еще от чего, Ляля плакала.
— Боренька!.. Милый ты мой малыш!.. Есть же еще на свете цельные, настоящие люди!.. Не все гады и сволочи!.. Где же ты был раньше?.. Люби меня, родной!.. Славный ты мой человечек!.. Иди ко мне!.. Ну что же ты?.. Не веришь? Думаешь, опять обману? Не обману, Боренька!..
Ляля завела руку за спину, расстегнула и сбросила лифчик, прижалась ко мне, упираясь прямо в гулко стучащее сердце маленькими и упругими, белыми с розовыми сосками грудками, продолжая ласкать меня и целовать.
Я ощущал ее словно сквозь горячий туман, теплую и шелковистую, нагретую солнцем и в то же время удивительно прохладную, ласковую, дрожащую, льнущую ко мне.
— …Глупенький!.. Да ты совсем ребенок!.. Господи!.. За что мне такое счастье!.. Боря!.. Боренька!..
Мощные толчки Лялиного сердца отдавались в моем сердце, ее горячие и влажные губы искали мои губы, я слышал и не слышал ее бессвязные слова. До моего слуха с отчетливой ясностью долетал шелест листвы, плеск волны, набегавшей на песок, трель заливавшегося радостной песней прямо над нами жаворонка…
…Не знаю, сколько прошло времени. Мы с Лялей лежали в ее вигваме, утомленные, притихшие, согревая друг друга, шепча самые нежные, самые прекрасные слова, как вдруг почувствовали такой голод, что мгновенно вскочили на ноги, нашли и уничтожили все, что она приготовила.
На лугу за протокой аукали и смеялись — звали нас. Мы не отвечали: не хотелось идти к остальным, тем более к таким догадливым девчонкам Лялькиной бригады.
Я поднял Лялю на руки и стал носить ее по острову, взобравшись на самый высокий бугор, чтобы она могла увидеть отсюда все дальние дали, почувствовать, как я ее люблю.
Это для нас так ярко светило солнце, и мы полными охапками дарили друг другу его рассыпанные повсюду лучи! Над нами с Лялей летело и звало с собой в необъятную высь огромное голубое небо, и чтобы увидеть нас, громоздились на горизонте в красноватом мареве многоэтажные кучевые облака! Это нас манили в дальние дали уходящие к горизонту поля с цветущим шиповником на грядах, сверкающая синим огнем река и словно плывущие по ней, как корабли, скирды сена! Это вокруг нас затеяли хоровод роскошные луга, где сейчас так кружил голову медвяный дурман скошенного клевера, где еще утром перекликались журавли и настойчивыми вопросами: «Чьи вы?», «Чьи вы?» тревожили нам души чибисы!
Весь этот прекрасный, только раскрывающийся перед нами мир, наполненный светом, счастьем и радостью, приветствовал нас с Лялей, манил и звал к себе, ласкал и обнимал!..
Мы вернулись к вигваму, снова забрались под прохладную, натянутую в тени палатку. Там Ляля обняла меня, положила голову на грудь, негромко проговорила:
— Какой же ты оказался…
— Какой, Ляля?
Я испугался, подумав, что чем-нибудь обидел ее.
— Нежный, ласковый… Мужского в тебе достаточно, но уж очень добрая у тебя душа.
— А это хорошо или плохо?
— Хорошо… Той щуке, которой ты достанешься…
— Ляля, ну почему ты так говоришь?
— Потому что такие добрые парни только щукам и достаются.
— Но я ведь уже «достался» тебе? — сказал я, не понимая, с чего это она заговорила о каких-то «щуках».
— Это правда, — вздохнув, подтвердила Лялька. — Иди, я тебя побаюкаю…
Она села, вытянув ноги, а я положил ей голову на грудь, сладко зажмурившись, потому что боялся щекотки и в то же время ожидал прикосновения ее пушистых волос, пахнущих солнцем и травами.
Ляля склонилась ко мне и принялась целовать глаза, щеки, губы, я отвечал ей, не веря, что все это может быть, что это все на самом деле.
Нам было так хорошо, что хотелось смеяться, хотелось плакать, хотелось, чтобы эти удивительные минуты продолжались всю жизнь. И все же что-то беспокоило меня, словно какая-то мышь скреблась в душе.