— Зачем еще?
— Командировка.
Спрашивать куда, дома не было заведено. Но про чемодан — можно.
— Мало своих, что ли? Старый какой–то, подергканный.
— По случаю, в комиссионке у Сретенских ворот…
Не в комиссионном магазине он разжился этим не очень новым, но очень заграничным чемоданом с наклейками отелей Бремена, Вены, Гавра, с никелированными застежками, поперечным ремнем, карманом на внутренней стороне крышки.
— Чемоданчик правильный, не подкопаешься, — заверил человек, занимавшийся экипировкой Сверчевского.
Ворсистое серое пальто с фирменной наклейкой на подкладке всем видом тоже подтверждало свое иноземное происхождение.
Эти новые, купленные вроде бы вещи вселяли в Анну Васильевну неизъяснимое беспокойство. Оно выливалось то раздражением, то неожиданной лаской, то хмурым молчанием.
Карл все видел и, тревожась, думал: «Каково–то ей будет без меня?» Однако старался отбросить эту мысль если не как праздную, то все же второстепенную. «Управится, обойдется…»
Он собрал близких по случаю выходного, по случаю командировки на Дальний Восток; может задержаться, не поспеть к новому — тридцать седьмому — году. Когда Тадеуш, ввинтив две лампочки по сто свечей, нацелился фотоаппаратом, Нюра прильнула к мужу, опустила голову ему на плечо.
В день отъезда Тося со своим классом отправилась в культпоход на «Псковитянку» в Большой театр. Младшие дочери играли у подружек в соседнем подъезде.
— Позвать? — вскинулась Анна Васильевна, когда в дверях вырос незнакомый шофер.
— Не надо.
Она не попросилась на вокзал. Он не предложил.
Шофер поднял чемодан с наклейками. Сверчевский надел ворсистое пальто, помял неуместную в московском декабре фетровую шляпу с широкой лентой.
— Присядем на дорогу…
Пока машина добиралась до вокзала и в первые часы в купе его томило беспокойство за семью, маму, братьев, докучал назойливый вопрос: «Догадалась Нюра, куда его командировали?..»
Постепенно и эта тревога и вопрос отступили, как под напором нового блекнет, забывается прошлое, пусть и дорогое.
Не два последних месяца, почти два десятилетия он готовил себя к нынешней «спецкомандировке». Однако сейчас, покачиваясь на мягком диване, помешивая остывший чай, с отчетливостью видел, что, несмотря на опыт, военные знания, невзирая на инструктажи, напутствия, книги, статьи, едет в неизвестное. Но как бы оно ни обернулось, он готов. Даже к тому, что дочери его останутся сиротами. Если можно быть к этому готовым…
Чужие города и станции оставались чужими. Безотчетно он отмечал про себя яркость и элегантность одежды, легкая готика прибалтийских костелов смутно напоминала о варшавском детстве. Воспоминания сейчас не имели над ним власти. Он способен сосредоточиться лишь на том, что начнется в ближайшие — решающие для него — дни. И не только для него. Собственная судьба сливалась с судьбой мира в точке, именуемой «Испания».
Таков закономерный итог сорока лет, прожитых им на земле. Итог и старт, начинающийся неизвестностью.
В дороге к насупленно молчавшему чешскому коммерсанту (чешский паспорт освобождал от транзитных виз) с льдистыми серыми глазами, надменно сжатыми губами никто не подступался. При пересадке в Риге Сверчевский сунулся в справочную контору. Пожилой чиновник смотрел мимо, не реагируя ни на плохой французский, ни на хороший польский. Когда Сверчевский произнес короткую русскую фразу, состоящую из непечатных выражений, чиновник очнулся, запер контору и, предупредительно расталкивая публику, подвел Сверчевского к нужной платформе.
Германия вывела его из состояния отрешенности. На маленькой станции возле каменного домика с кассой группа мальчиков и девочек в одинаковых светло–коричневых пальто, перехваченных ремнями, что–то увлеченно и дружно пела, ритмично притоптывая.
Перед Берлином в купе вошла молодая пара. Красивые, статные, с радушными улыбками. Когда мужчина снял длинный плащ, а женщина — прорезиненную пелерину, Сверчевский увидел у обоих одинаковые эмалевые значки — свастику на расстоянии удара кулаком.
Вежливым полупоклоном он ответил на приветствие и вышел покурить в коридор.
В коридоре слабо светили плафоны, окно загораживал медленно тянущийся товарный состав. Кончились длинные красные вагоны с запломбированными дверями, проволочным карманом на каждой, и начались платформы. Под громоздким брезентом угадывались танки и танкетки. 75‑миллиметровые пушки перевозили, зачехлив стволы, не пряча.
Сверчевский почувствовал, как приближается к войне.
Франция своей беззаботностью, фокстротами и танго, лившимися из репродукторов, словно из рога изобилия, цветочными корзинами на каждой станции развеяла это чувство.
На парижском вокзале его встретил сотрудник посольства. Отвез в гостиницу. Не открывал рта всю дорогу, зайдя в номер, посоветовал никуда не ходить — во избежание провокаций.
Сверчевский пренебрег советом. Когда еще попадешь в Париж! Дотемна бродил по улицам, вслушиваясь в разговоры, убеждался, что в анкетной графе «Какими языками хорошо владеете?» зря писал: «Французским». Купил краткий франко–испанскихг словарь и ботинки. На подметке старых в нестоптанном прогибе темнело клеймо «Скорохода».
Ровно в девять постучался вчерашний знакомый. Сегодня он держался свободнее. Они спустились вниз, в ресторан, не таясь, говорили по–русски, чокнулись за победу. Посольский сотрудник мечтал об Испании.
В вертящихся дверях гостиницы Сверчевского нагнала горничная.
— Мсье забыл ботинки…
Когда ехали на вокзал, спутник показал на транспарант, натянутый между фанерными столбами: «Самолеты для Испании!»
— Народ требует, правительство зажимает. Самолеты у них, как говорят летчики, «телята на пяти точках» — «Потез‑25», «Блох‑200». Дрянь, старье. Министр авиации Пьер Кот пытался кое–что продать испанскому правительству. Блюм его за жабры. В правых газетах: изменник, подрывает оборону Франции. Представляете себе?..
На вокзале Сверчевский получил билеты на поезд Париж — Марсель и на пароход от Марселя до Валенсии.
Пароход бросил якорь в Барселоне. Вдоль парапета кричащие буквы: «Победить или умереть! Да здравствует либертарная революция!», «Невежество — оружие фашизма!» По прибрежной улице бежали автобусы, окрашенные в красное и черное — цвета анархистских стягов.
В Валенсии флагов и лозунгов было поменьше, афиши звали на корриду и концерты «неподражаемой Хуаниты Серрано». Веяло праздностью от оживленной уличной толпы, заливисто смеющихся черноволосых женщин, беззаботно фланирующих мужчин — у многих за спиной винтовки стволом вниз, — ot сочной зелени пальм, полосатых тентов кафе, лазурно слепящего, несмотря на декабрь, моря.
Сопровождаемый белобрысым советским лейтенантом в кожаной куртке и берете, он поднимался по лестнице к главному военному советнику генералу Гришину — так именовался в Испании Ян Карлович (Павел Иванович) Берзин — по прозвищу Старик, по свидетельству о рождении — Петер Клюзис.
Прежний хозяин окраинного особняка с гобеленами, старинными полотнами, итальянскими скульптурами и китайскими вазами, запасись терпением, дожидался исхода событий за границей. Вступив на порог, Сверчевский убедился, что кабинет генерала Гришина своей неприхотливостью не уступает московскому кабинету Берзина. Голые, без портретов, карт, схем стены, пустой, без единой бумажки стол с сиротливой чернильницей.
Они изредка встречались и прежде, но лишь однажды Берзин переступил деловую грань, рассказав Сверчевскому о Варшаве, где побывал в двадцать втором году.
Сверчевский отрубил пять шагов навстречу Берзину, вытянулся:
— Комбриг Сверчевский прибыл…
Оборвав доклад, Берзин обнял его, и это неожиданное объятие, рука, задержавшаяся на плече Сверчевского, пока они шли к столу, сказали больше заверений, жалоб на трудности.
Старик не изменился. Поседел он еще смолоду, а живой огонь голубых глаз сохранил по сей день. Необычность первого впечатления объяснялась, вероятно, не короткой стрижкой, а тем, что Сверчевский никогда прежде но видел на Старике гражданского костюма.