— Рана твоя слишком свежа, вот оттого и печёт, — отвечала княгиня. — Времечко нужно, чтобы зажило. Ничего, Василёк, потерпи, пройдёт и эта беда.

   — А что сейчас, солнышко или звёзды? — спросил великий князь.

   — Солнышко, Василёк, солнышко.

Подошёл боярин Ушатый, потоптался неловко и, оборотись к великой княгине, промолвил:

   — Софья Витовтовна, княжна великая, кони уже запряжены, тебя дожидаются. До Чухломы путь не близок, продрогнем все. И так я на себя грех взял, позволил тебе с Василием проститься. Прознает об этом Дмитрий Юрьевич, серчать будет.

Как ни крепки объятия матери с сыном, но и их приходится разжимать. Софья Витовтовна пригнула голову Василия и поцеловала прямо в кровоточащую рану.

   — Теперь заживёт быстро, — пообещала великая княгиня. — Идти мне надо, Василёк, ничего, скоро встретимся.

Софья Витовтовна подобрала полы шубки, села в сани. Никто не поддержал великую княгиню под руки. Бояре, затаясь, смотрели на ту, которая была раньше великой княгиней.

Василий продолжал стоять, не решаясь сделать и шага. «Как же он дорогу сыщет? — горевала княгиня. — Один он теперь остался». Но кто-то из челяди подошёл к опальному князю и, взяв его под руку, осторожно повёл в горницу. Василий был без шапки, и злой февральский ветер трепал его волосы, лохматил их. Великокняжеские бармы сбились на сторону, кафтан задрался, и бордовые полы со следами крови трепетали на снегу.

— Ну что стоишь?! — яростно прикрикнула на возницу княгиня. — Сказано тебе, пошёл.

Словно разгневался Господь на вражду меж братьев и послал на Московскую землю в эту годину большой мор. А ко всему худому не собрали и урожай, то, что осталось на полях, побил град, больше не сгибались под тяжестью зёрен колосья, и сиротливо покачивались на ветру их сухие стебли.

Уже не хватало гробов, и умерших складывали в скудельницы[45], хоронили за оградой кладбища в наспех вырытых ямах. Хоронили без обычного отпевания, разве что оставшиеся в живых прочитают над почившими молитву и уходят с миром.

Мор расходился по Северной Руси, огромной костлявой ладонью накрывал города, и если заползал в дом, то не уходил до тех пор, пока не прибирал последнюю душу. Города опустели, сёла вымерли совсем, а дороги наполнились нищими и сиротами.

Поля заросли, не паханные, где и уродился хлеб, то некому было жать его, так и осыпалось перезревшее зерно в землю, чтобы на следующий год пробиться зелёным бесполезным ростком. Если и было кому раздолье, так это залётным стаям, которые чёрными тучами налетали на рожь и, отведав сытного зерна, тяжело поднимались в небо.

В неурожае и болезнях винили злые силы, и не было села, где бы не вспыхнул костёр, на котором не сожгли бы ведьму, нагнавшую на односельчан недород и мор.

Вонючие кострища верстовыми столбами чернели на дорогах. Пройдёт инок, плюнет на кострище и дальше спешит в благодатную обитель. Но было и по-другому: ведьм зарывали живыми вместе с их чадами, и долго тогда стоял стон и шевелилась земля над притоптанной могилой.

И что же за земля такая окаянная: если не братская междоусобица, так мор косит людей!

Прошка Пришелец пробирался в Москву тайком. На дорогах великий князь повелел выставить дозоры и воротить всякого, битого гнойными язвами, в свою волость. Но болезнь уже набрала силу и подступала к стольному граду. Это было видно по крестам на обочинах, кое-где кружило воронье — то незахороненные тела дожидались погребения.

В одном месте Прошка остановился: худой монах стаскивал трупы в яму. Были они уже истлевшие, испускали нестерпимый смрад, но монах, преодолев брезгливость, бережно клал на дно могилы усопших мучеников. Что-то в движениях монаха Прошке Пришельцу показалось знакомым. Он остановился, пытаясь разглядеть его, но монах, видно почувствовав на себе чужой взгляд, ещё глубже натянул клобук на самые глаза.

   — Иван?! Князь можайский! — не сразу поверил своим глазам Прохор. — Неужто ты?!

   — Ну я, — неохотно отвечал князь. — И что с того? Я тебя ещё у дальнего поворота заприметил, но не прятаться же мне, как злыдню, в глухом лесу. Я делом занят! А вот ты что по дорогам шастаешь?

   — Не шастал бы я, если бы не твой брат Дмитрий Шемяка! Чтобы гореть ему в геенне огненной! Василию глаза выколол, а меня в железо заковал. Неужто не ведаешь?

   — Ведаю, — отвечал просто князь, бережно укладывая на груди почившего руки. Глаза мертвеца смотрели открыто и безмятежно, и, подумав, Иван достал гривны и заложил ими оба глаза. — Оттого и спрашиваю. Часть бояр Дмитрию Юрьевичу на верность крест целовали, а другая в Твери укрылась. А тебя так он обещал первого живота лишить.

   — Долго ему ждать придётся. Убежал я! Стражу подговорил и в Коломну ушёл. А там со многими людьми сошёлся, так мы сёла Шемяки пограбили, а потом в Литву пробрались. Да больно неуютно мне на той земле сделалось. Вера у них другая, иноземцы, одним словом. Ещё мыкался я в дружине князя серпуховского Василия Ярославина, да домой решил вернуться.

   — И куда ты сейчас, Прохор Иванович?

   — Сначала к князю Ряполовскому пойду. Чады у него Василия Васильевича. А там посмотрим.

   — А не боишься, что дозорных кликну? — вдруг спросил Иван Андреевич. — Вон они стоят! Только знак дать, — показал он на отряд всадников, которые неторопливо выезжали из-за леса. — Обрадуется Дмитрий Юрьевич такому подарку.

   — Не боюсь, — уверенно отвечал Прохор Иванович, — после того, что вижу, не поверю, будто сможешь ближнего своего предать.

   — Не смогу, — печально согласился Иван. И трудно было понять, жалеет ли он об этом или то просто вздох обременённого заботами тела. — Душу я свою спасаю. Ведь ежели бы не моё супостатство, не выкололи бы Василию глаза. Обещал я великому князю, что не тронут его, а Шемяка глаз лишил Василия Васильевича. И с тех самых пор снится мне сон, будто сижу я в гостях у Иуды, а он для меня стол накрыл, вино выставил. Пей, говорит, теперь мы с тобой заодно. Я брата своего духовного предал, а ты брата кровного. Вот этот сон мне всю душу растравил! Иуда мне чашу в руки даёт, я смотрю на него, а выпить духу не хватает. Вот уже ко рту подношу, и сон мой на том кончается, будто сам Христос не позволяет мне совсем пасть. Что ты скажешь на это, Прохор Иванович?

Прохор задумался, видно, сон тоже потряс его. Ведь Василий действительно, подобно Христу, распят своими ближними.

   — Что я могу сказать?.. Может, Господь и простит тебе этот грех. Ведь не каждый отважится людей, что гнойной язвой битые, в могилы складывать. Не ровен час, и самому живота можно лишиться.

   — То-то око и удивительно, Прохор, — продолжал можайский князь, — вроде бы и не берегу я себя совсем, в самую болесть лезу и павших собираю, все вокруг мрут, а меня не берёт! Будто сам Господь за меня заступается. Я ведь и в доме своём прокажённых держу. У одних всё лицо повыело, с других мясо с лица кусками валится, так я им сам, вот этими руками, язвы промываю. Видишь, цел пока! Всё надеюсь, прощение Иисуса на меня снизойдёт. Ты уже, Прохор Иванович, про то, что меня здесь видел, не говори никому. Прошу тебя очень. Я ведь и одежду монашескую на себя надел, чтобы неузнанным быть, да вот ты меня сразу признал. Обещаешь?

   — Хорошо, — буркнул Прохор. — Пусть по-твоему будет.

   — В Москву, Прохор, не ходи, узнают тебя. У Дмитрия всюду свои люди. Он через нищих и бродячих монахов всю правду о себе знает. И ещё я хочу тебе сказать, Прохор Иванович, жалеет Дмитрий, что сыновья Васильевы на свободе. Поначалу он хотел дружину на Ряполовских послать, чтобы деток великого князя взять, да раздумал. Народного гнева испугался. Но он, ирод, опять что-нибудь надумает, не успокоится, пока их не добудет. Ты передай Ряполовским, пусть ни на какие уговоры не соглашаются и мальцов Шемяке не отдают.

   — Хорошо, передам, — пообещал Прошка Пришелец. — А сам долго здесь ещё будешь?

вернуться

45

Скудельница — кладбище, общее место погребения, общая могила во время мора, общая могила погибших в каком-либо случае или общая могила вне святой земли.