— Не вернётся ястреб, государь, — оторвался Прошка от своих дум, — видишь, крыльями машет. Это он прощается с тобой.

Жаль стало князю Василию птицы, такой уже больше не будет, и, оборотись к Прошке, спросил:

   — Боярина Всеволожского разыскали?

   — Покамест нет, князь, — выдохнул Прошка. — Гонцов во все города отослали. Видать, запрятался где-то, лихоимец! Но ничего, сыщем мы его! Будет знать наперёд, как государю изменять. Другим неповадно будет.

Отвлёкся князь на минуту, а ястреб пропал с небес. Устал от долгого внимания и улетел за лес, где, быть может, надеялся отыскать себе пару.

Вчера великий князь встретился с Марфой. Боярышню Василий навестил тайно, только ночь и была свидетелем. Всё глубже увязал во лжи великий князь, погружаясь в сладостный грех. И предстоящая расправа с Иваном Всеволожским виделась ему как освобождение от крепких пут. Василий Васильевич мог обмануть великую княгиню, но разве можно перехитрить бестию Прошку. И сейчас, поглядывая на него, московский князь читал в его глазах ехидную усмешку. Давно уже для Прошки не секрет отношения князя с дочерью Ивана Всеволожского.

А ястреб вернулся из-за леса с добычей, сжимал крепкими когтями длинную змею. Укрепилась гадина и давай ястреба обвивать, к земле тянет. Тяжело теперь давалась ястребу высота. Князь с Прошкой замерли, с волнением наблюдали за борьбой в небе. Покрутился ястреб, пытаясь избавиться от змеи, а потом, кувыркаясь, упал в лес, ломая крылья о крючковатые ветки.

Видно, так злые силы борются с добром, и не всегда побеждает правое дело.

Взгрустнулось великому князю. И свободы досыта не попил. Эх, бедняга! Возможно, именно так и должен был умереть ястреб великого князя, разбившись грудью о землю. И снова мысли вернулись в светлицу Марфы.

Она — девка сытая да ладная. И Василий Васильевич не без удовольствия вспоминал вчерашнюю ночь. Он перебирал в памяти все ласковые слова, которые нашёптывала ему боярышня наедине, и ощущал, что слова эти, так же как и её горница, обладали своим особенным цветом и запахом. Они казались московскому князю васильковыми, душистыми, как свежее сено, и податливыми, мягкими, как первая весенняя трава. Он поглаживал девушку по голове, и ладонь утопала в мягком шёлке волос. Существует на Руси поверье, по нему женщина никогда не должна показывать своих волос, не может выйти за околицу простоволосой. Есть в них якобы сатанинская сила, что способна испепелить траву, навести мор на людей и скотину. От волос Марфы, наоборот, веяло покоем, теплом, были они мягкими, пушистыми. Не великокняжеские хоромы у боярышни: всего лишь горница одна. Вместо стекла — серая полупрозрачная слюда, вместо мягкого ложа — сено, укрытое холстиной. Но не было для Василия лучшего места, чем эта светлица.

   — Князь, — Марфа посмотрела на Василия Васильевича, и по этому напряжённому голосу он понял, что речь пойдёт о главном. — Я знаю, что ты гонцов по Руси послал, батюшку моего ищешь. Что же ты с ним делать собираешься?

Боярышня лежала неприкрытой, не стыдилась любимого. Округлые бёдра, плечи манили великого князя. «Эх, ежели б такую красоту великой княгине!» — подумалось Василию. Не было у Марии ни этих рук, ни шеи лебединой, пышности и дородности. «Вот если бы Марии чуток от того, что досталось дочери Всеволожского, быть может, и жизнь складывалась бы у меня совсем по-иному», — убеждал себя князь. Конечно, великая княгиня красива: и ростом удалась, и походка плавная, будто по кругу в танце плывёт, но было в ней излишнее изящество, хрупкость, что деревенскими бабами, приученными к труду, считалось почти за изъян.

При упоминании о боярине Всеволожском московский князь нахмурился, но разве мог он солгать этим глазам?

   — Боярин Иван Всеволожский будет наказан, — произнёс он сухо, а ласковая мягкая рука боярышни легла на его грудь, и тепло от неё через кожу проникло в самое нутро. — Бояре судить его будут, — произнёс он тише, — что смогу, то и сделаю. Бог даст, жив будет.

Прошка первый разглядел гонца. Он мчался к великому князю на сером скакуне, и за ним развевался длинный шлейф пыли.

— Великий князь, Василий Васильевич, — оборотись к Василию, сказал Прошка, — никак, гонец к тебе спешит. Видать, новость какую везёт.

Василий пробудился от дум.

Гонец спешился, бросил Василию Васильевичу в ноги шапку и, сияя, сообщил:

   — Боярина Ивана Всеволожского, сына Дмитрия, в Костроме сыскали. У боярина Ноздри в тереме прятался. Там ещё двое Юрьевичей были. Не хотели они изменника давать, так мы его силой отняли.

   — Где он?

   — Бояре со дружиной до Москвы его везут. Что с ним повелишь делать, великий князь?

Уже минуло два года, как золотоордынский хан рассудил спор в пользу московского Василия. Вырос Василий Васильевич, и лицо его потеряло юношескую округлость, а острый подбородок зарос густой тёмной бородкой. Если бы не этот смутьян боярин Всеволожский, возможно, и не было бы долгого раздора с дядей, а стол московский достался бы ему с меньшими усилиями.

   — А как, по-твоему, я должен поступать с изменником? — насупил брови Василий Васильевич.

Молод был князь, да уж не в меру крут: возьмёт и рубанёт сгоряча мечом. И невозможно тогда найти на князя управу, только Божий суд и может его усмирить. Вспомнилось гонцу, как неделю назад повстречали они небольшое племя язычников, долгое время жившее неподалёку от Москвы в сосновом бору. Повернулся Василий в сторону костра, у которого стоял вырубленный идол, и грозно сказал: «Всех посечь!» И посекли всех мечами. Ни жён, ни чад не пожалели.

   — Как я должен поступить с боярином, что лихо мне сотворил? — продолжал рассерженный князь. — Выколоть глаза его бесовские! Пусть же не смеет на господина своего смотреть! — Вспомнилась Марфа, тёплая и желанная, и её просьба: «Батюшку пожалей!» — Отвезти боярина в монастырь, и пусть он там слепцом свой век доживает. Нет в Москве для него места!

   — Слушаюсь, великий князь! — сказал гонец и вскочил на коня, отправляясь в обратную дорогу.

Скоро Юрий Дмитриевич прознал об ослеплении боярина Ивана Всеволожского. Пожалел его князь, умом таких бояр, как он, крепка Русь, и рана, которая начала затягиваться сразу после примирения с Василием Васильевичем, открылась снова. Хоть и не было в окружении московского князя близких ему бояр, но о делах Василия Юрий Дмитриевич осведомлён хорошо. Чем, как не слухами, полнится земля. Знал галицкий князь и о том, что собирается племянник пойти на его строптивых сыновей, что рать московского князя пополнили полки из Ярославля, Суздаля, Ростова Великого. Хоть и отринул князь Юрий от своих дел Василия и Дмитрия, но не вытравить отцовскую любовь даже к нелюбимым сыновьям! Хоть и непокорными выросли они, но чем хуже прочих Рюриковичей? Никогда не жило племя Ивана Калиты в мире: раздоры и брань. Видно, такая судьба ожидает и внуков Дмитрия Донского. И вдруг понял престарелый князь, что не сможет отказать сыновьям, если явятся они к его двору с покаянием и обнажат русые кудри.

Это случилось скоро, на день святых Бориса и Глеба. Земля уже оттаяла, согрелась, и наступило времечко бросать в землю доброе зерно. В рощах заливался соловей и торопил крестьян в поле, отдохнувшее за время затянувшейся зимы.

Юрий Дмитриевич вышел на красное крыльцо. На нём он встречал желанных гостей, отсюда он любил смотреть на поля, которые начинались сразу за крепостными стенами и ровными делянками расходились во все стороны.

Рассвет едва наступил, а мужики уже были в поле, да не одни, а с жёнами. Так уж повелось в Галиче, что первые зёрна они бросали вдвоём. И делали это затейливо, земля, как девка до замужества, ухаживания требует.

Князь из-под ладони увидел, что один из мужиков повелел своей бабе лечь на землю. Согнулась женщина, легла на весеннюю траву, ноги оголила до самого живота. Перекрестился мужик, поклонился на восток, распоясал порты и лёг на бабу. Согнула жена коленки и обняла ногами муженька. И не было в том греха, ибо ублажали они землю-кормилицу, и мать с отцом, и бабка с дедом, и все пращуры, что веками сеяли здесь рожь, делали то же. А иначе нельзя, земля обидеться может, и тогда не бывать щедрому урожаю. Баба от истомы стонет, едва криком не заходит, а мужик знай своё делает. А когда пришло время, чтобы одарить землю, поднялся он с бабы, встал на колени и стряхнул белую каплю на чернозём. То было первое семя, брошенное по весне на землю.