Изменить стиль страницы

— Ленцер сегодня глупо кончил.

— Ему повезло… Теперь он уже предстал пред Христовы очи.

— Пред дерьмовы очи он предстал! — взорвался Герберт.

Собеседники с любопытством посмотрели на него. Все время, пока он сумбурно и торопливо, не договаривая слов, бросал фразу за фразой, в клубе стояла тишина, нарушаемая лишь треском помигивающей люминесцентной лампы. Только один раз щелкнула чья-то зажигалка, и дым окутал сидящих фиолетовыми петлями.

— О каком Христе речь? Он появляется всего два раза в году, и то в нормальном мире. На рождество и на пасху. Правда, каждый раз перед пасхой его оплакивают во время поста, но он все равно живет, потому что о нем помнят. Потому что благодаря ему люди имеют отпуска, хорошую жратву на столе и хотя бы пару дней без семейных скандалов. Если бы бога не было, у людей не было бы праздничных отпусков. Но в этой дыре, на краю плоскогорья, среди этих известковых холмов? Нет, я лично предпочел бы не видеть неба. Самый ничтожный, замшелый клерк и тот из кожи вон лезет, чтобы после смерти сделать посадку на небе. И знаете почему? Ему осточертела его улица, дом, толстая жена, распутная дочка, болтовня соседа, лай пса во дворе и вечные ссоры с почтальоном, которому неохота тащиться на пятый этаж. Поэтому его рахитичные мозги вздыхают о небе. Но мы, мы, господа офицеры, мы же не жалуемся на однообразие? Еще бы! В небе каждый блудный пастырь, которому господь бог на смертном одре простил грехи онанизма, будет тыкать в нас пальцем и опять бубнить проповеди. Не нужно мне памятника — ни при жизни, ни после смерти. Меня раздражают эти пальцы, указующие на меня всему остальному райскому сброду. Никто из нас не думает о смерти, а если бы пришлось задуматься, я бы лично не мог не вспомнить эти пальцы, направленные на меня, как дула пистолетов. Я не хочу, чтоб меня расстреливали каждый день. Даже фашисты и те расстреливают только один раз, а потом засыпают землей. Рай — для нормальных людей, а мы возим «мандарины»… Hallo, Fräulein! — крикнул он кельнерше-немке. — Zwei Rum, bitte![1]

Все офицеры внимательно изучали носки своих ботинок. Один только майор, уже пожилой человек, поддакнул:

— Герберт прав. Я тоже не помню, чтобы в священном писании что-нибудь говорилось о спасении таких душ, как наши.

— Однако, майор, — возразил капитан, — Христа забросали камнями за спасение и наших душ.

— Вы ошибаетесь, капитан. Христос кончил на кресте, и вовсе не за нас. Попросту господь бог просчитался. Вы играете в шахматы, капитан?

— При чем тут шахматы?

— Сейчас объясню. Вы, конечно, знаете, что такое жертва в шахматах? Вы отдаете фигуру, рассчитывая на выигрышную позицию. Потом вы убеждаетесь, что просчитались. Господь бог не умел играть в шахматы. Вот оттого все и получилось. На кресте прикончили человека — одного, заметьте, — а две тысячи лет спустя мы возим «мандарины»! Какого же черта его распяли?

Кто-то возразил:

— А хотя бы затем, чтобы мир мог дождаться двадцатого века, пусть мы и возим «мандарины». — Последние слова говоривший произнес с ударением.

— Да не в этом дело. «Мандарины» мы возим недавно, а твой двадцатый век и без того гроша ломаного не стоит… И вряд ли Христос вернется на землю.

— А зачем? Теперь ведь не распинают. Сегодня его раздавил бы на шоссе какой-нибудь подвыпивший молокосос или он умер бы в больнице от рака. Студенты вскрыли бы труп — и все. А если бы он отважился назваться Христом, его заткнули бы туда же, куда засадили Портера, Бланша и Карста.

— А я вам говорю, что это все оттого, что господь бог не умел играть в шахматы!

— Идите вы к черту со своими шахматами!

— А вы со своим Христом! Я им сыт по горло! Все это просто глупая болтовня, а Ленцер погиб на самом деле.

Застекленная дверь тихо скрипнула, и офицеры повернули головы.

Вошедший майор крикнул:

— Кому сегодня лететь?

— Мне, — ответил Герберт.

— Скажите, что у вас расходились нервы. Идиотский день!

— Что случилось? — спросил кто-то, и офицеры, как по команде, поднялись с кресел.

Майор объяснил:

— Хайфе кружит над аэродромом. Тройка у него кашляет. Сейчас будет садиться. Я лопну от смеха, если его угораздит шмякнуться на ту кучу мусора, которая осталась от Ленцера.

Не говоря ни слова, все бросились из комнаты и взбежали по каменной лестнице наверх.

Была уже ночь, терпкая, холодная, бесконечная и в то же время мертвая, как вода залива, подмывающего склон. Она казалась еще темнее, потому что была рассечена светящимися клинками прожекторов. Один из них наносил косые удары по звездам, и они тут же гасли, а другой настойчиво искал что-то в зените, будто силился найти там сокровенную правду небесных глубин.

Тянул ровный ветер. Он нес с собой горький запах сожженных трав с остывающего плоскогорья. Издалека донеслись гортанные крики ночных птиц. Днем, слепые, они укрывались от смертельного зноя, а ночью, прозревшие и голодные, вылетали на промысел. Герберт бросил в небо ненавидящий взгляд. Ему хотелось увидеть темные громады облаков, которые не появлялись уже много дней.

Низко над землей он заметил два огонька — один возле другого. Красный и зеленый. Они неслись быстро, свободно, плавно. «Хайфе садится с кашляющей тройкой», — подумал он. Огоньки опишут круг над аэродромом, уйдут к горизонту, чтобы потом еще ниже прижаться к земле. Потом они прильнут к бетонной полосе, сейчас она сверкает, совсем как лунная дорожка на воде.

Но цветные огоньки не обежали аэродром. «Видимо, горючее кончается, — подумал Герберт. — Сейчас он выключит двигатели и будет садиться».

Все вглядывались в след, прочерчиваемый огоньками машины. Она скользила теперь над горбатыми холмами, над кустарником, над стеной, окружающей базу. Хайфе шел против ветра, поэтому звуки относило назад. Свист машины не был слышен.

«Если двигатель сейчас закашляет, машину собьет с курса, и ему придется рвануть вверх. Но вряд ли он сможет это сделать. Не думаю, чтобы эту беспомощно падающую массу можно было рвануть. Но ветер небольшой, по крайней мере здесь, внизу. Тянет равномерно, лучшего и желать нельзя».

Теперь уже можно было видеть, что огоньки прильнули к серебристо-стальной поверхности бетонной реки.

Еще несколько сот метров, и Хайфе выбросит парашют. Тогда уже никакая сила не стянет его с бетонной полосы на изрезанный грунт, покрытый мягкой и мелкой травой. В нем машины, зарываясь по самые оси, вспахивали глубокие борозды. В этих случаях самолет неизбежно переворачивало вверх колесами.

Хайфе выпустил парашют, который тянулся теперь за машиной, совсем как издевательски привязанная сзади тряпка. Он сбивал скорость, сметая с бетонной полосы занесенные ветром стебли трав.

У входа в командный пункт заворчал джип и рванулся в темноту.

— Поехали за Хайфе. Представление окончено.

Герберт попрощался со всеми и направился к другому входу. Ему, однако, пришлось еще раз остановиться. С посадочной полосы длинной вереницей возвращались пожарные и санитарные машины. На сей раз они не понадобились. «Хайфе сидит на бетоне, снимает, наверно, свой блестящий шлем, отирает пот с лица и вдыхает холодный воздух нормального давления».

В эту минуту сзади раздались поспешные шаги и голос молодого лейтенанта:

— Господин майор!

— Ну?

— Не согласились бы вы пойти завтра со мной к нотариусу? Ленцер обещал, но вы же видели, что он натворил. Дело спешное, а тут такое невезенье!

Мысли Герберта все еще были с Хайфе, поэтому он не отозвался. Лейтенант истолковал это по-своему.

— Ох, прошу прощения. Я только сейчас сообразил. Я забыл, что у вас ночной полет.

— Что такое? — Герберт понял и возмутился. — Зелены вы еще соображать! — Потом внимательно посмотрел на смущенного лейтенанта. — Хорошо, завтра я пойду с вами к нотариусу. Позвоните мне. — И не дожидаясь выражений признательности маленького лейтенанта, он пошел прочь.

«Почему я терпеть не могу этого клопа? Такой же офицер, как все мы, и так же не известно, когда ему будет конец, как и всем нам».

вернуться

1

Алло, фрейлейн! Двойной ром, пожалуйста! (нем.)