«Я решила оставить свою работу, – писала молодая учительница. – Я изверилась в ней, я перестала надеяться на успех, на радость, на то, что я достигну чего-нибудь на этом пути – таком трудном, почти безнадежном. Вы открыли мне глаза. Вы помогли мне понять, что я не вправе бросить начатое. И Вам было трудно, а Вы не отступили. И Вас посещало отчаяние, ио Вы не дали ему одолеть себя. А главное, Вы указали мне путь. Вы подсказали мне, как работать, с чего начинать и чего добиваться. Спасибо, спасибо Вам!»
Антон Семенович вместе со мною перечитывает это письмо.
– Думаю, если она и до ста лет проживет, все равно ребят не бросит, – говорит он. И подает мне другое письмо:
«…Ну что ж, большое дело Вы сделали – с этим спорить нельзя. Однако опыт Ваш узок, он применим только к детям ненормальным, детям-правонарушителям. А сейчас важнее другое: работа в нормальном детском доме, в нормальной, обычной школе. И вот тут-то Ваши находки педагогу помочь не в силах».
– Старая песня! – говорю я. – Такое я сто раз слыхал и в Ленинграде.
– И я постоянно слышу. Что до меня, то ты знаешь: если бы мне дали херувимов и серафимов с крылышками, я воспитывал бы их точно так же. Однако нужна проверка. Проверка убедительная, точная, проверка долгим опытом. Только он убеждает.
Антон Семенович на минуту умолк, выпрямился. Тень абажура ложится на его лицо, освещены только твердо, упрямо сжатые губы. Он смотрит мне прямо в глаза.
– Это очень серьезно, очень сложно, Семен. До сих пор живому делу мешали впрямую – мешали чиновники, бюрократы, тупицы, но они не прятали своей ненависти и действовали открыто. Теперь будет иначе. Нам скажут: ваш опыт узок, это годится только для правонарушителей.
Спокойным, неторопливым движением он откладывает письмо в сторону.
– Ты понимаешь, что я хочу поручить тебе? И не тебе одному, есть у меня на примете еще коммунары – Марк Шейнгауз, Георгиевский; из тех, что помоложе, – Конисевич… Так вот. Надо взять детский дом. Обыкновенный дом с обыкновенными, нормальными детьми. Поначалу небольшой. Потом он расширится, в этом я не сомневаюсь. Дети-сироты, дети из раскассированных детских домов, ребята, которые не успели хлебнуть улицы, беспризорщины. Понимаешь? Нормальные дети…
Как дым, растаяла возникшая было в моем воображении картина – и мощный завод, и поле золотой пшеницы, и Подсолнушкин за штурвалом комбайна. Итак, все, что рассказано в «Педагогической поэме», – это о правонарушителях? Моя юность, юность моих друзей и товарищей, колония Горького, коммуна Дзержинского – это всего только история малолетних преступников? Ну, нет!
Стало быть, надо еще доказывать на деле, что означают труд и мысль Антона Семеновича? Доказывать, что он воспитывал настоящих людей, советских людей, коммунистов? Что он и других этому учит? Ладно, будем доказывать, черт подери!
– Впереди у нас не только победы, но и борьба, – задумчиво говорит Антон Семенович. – Для этих побед и для этой борьбы воспитываются люди… Ну как, возьмешься?
Возьмусь ли?
Я смотрю в лицо моему учителю, прямо в глаза. Возьмусь ли! Да я все силы положу на это дело! И когда-нибудь он снова скажет мне: так должен работать каждый.
Где они сейчас, еще незнакомые мне ребята, моя новая большая семья? С ними и для них я буду теперь жить и работать. Впереди у меня и борьба, и победа, и горечь, и радость – всё, чем полна жизнь и наш нелегкий, но такой счастливый труд.
…На другой день я уехал в Черешенки – так называлось место, где ждал меня наш новый дом.
1950—1953