— Это верно, с архитекторов. Но и опять же не в них одних дело.
Я соглашаюсь: архитекторов-планировщиков связывают по рукам различные ведомства и всевозможные инстанции. Это так. Однако же и сами-то они мыслят уж очень стандартно, очень традиционно. Где смелость, где полет фантазии? Вон Нимейер как спланировал новую столицу Бразилии — город как бы весь устремлен в будущее. Конечно, столица есть столица, но не мешает нам думать об этом, даже когда застраиваем самый рядовой город. А то только говорим, что строим города будущего, а где оно, это устремление в будущее?
— Ну, это еще как и что понимать под устремлением!
Владимир на крупные глотки допивает чай и начинает закуривать. Я уже заметил: если о чем заговорил — любит изложить свою точку зрения обстоятельно. Бывает даже, что как бы сам себе задаст вопрос, сделает паузу, а уж потом начинает отвечать.
— Не знаю, как ты, а кое-кто считает, что устремиться в будущее — значит обязательно оторваться от настоящего. А ведь это, наверное, совсем не обязательно. Завтрашнее растет из нынешнего, как и нынешнее — из вчерашнего…
Владимир опять делает паузу, я не перебиваю его. Мне еще не совсем понятно, куда он клонит.
— Наши не шибко-то грамотные предки были поскромней. Закладывая города, они не возглашали, что строят города будущего… Мы — земляки, я тоже нижегородец по рождению, и, помню, где-то вычитал, как в старинной летописи сказано про основание Нижнего Новгорода: «И поставлен в устье реки Оки град-камень крепок зело и не одолеют его силы вражеские». И все. Никаких векселей на будущее, кроме того, что врагам не одолеть города. Однако же, если дошедшая до нас через века и века красота Нижнего или того же града Петра радует наш глаз и наполняет волнением и гордостью наше сердце, — значит, города эти были, кроме всего прочего, устремлены и в будущее.
Немного книжно, но в общем-то интересно…
— А вот творения кубизма и конструктивизма двадцатых годов хоть и были сконструированы с явной претензией на будущее, давным-давно уже выглядят — ну разве что за редкими исключениями — не более, чем забавными нелепостями. Потому что это было то самое устремление в будущее, которое… ну, что сказать… которое прямо-таки своей целью ставило оторваться от настоящего. — Владимир усмехнулся и добавил: — А заодно и от родной национальной почвы.
Так, так. Теперь понятно.
— Но ведь только что совершилась великая революция. Старый мир рухнул, родился новый, и во всем, и в архитектуре в том числе…
— Ты меня извини, я тебя перебью: что значит старый мир рухнул? — Владимир виновато улыбнулся, секунду-другую помолчал, по обыкновению, и продолжал: — Рухнула старая государственная машина, а Россия-то, народ русский, великое искусство, им созданное, остались. В политическом отношении мы сразу шагнули, может, на пятьдесят, а может, и на сто лет вперед. Но можно ли и надо ли так шагать, когда дело касается искусства?!
— А кто же говорит, что надо?
— Кто говорит? А вот стихи тех лет: «Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства цветы». Ты слышишь: во имя нашего завтра, то есть получается как раз во имя нынешнего дня!.. Можно, конечно, сказать, что это написал поэт — горячая голова, и велик ли с него спрос. Но если бы так писал только один поэт! «Долой старое искусство! Долой буржуазно-помещичью литературу!» — это возглашали хором и лефовцы, и пролеткультовцы, и напостовцы, и… да всех не перечтешь… И, смотри, как р-революционно называли-то себя: пролетарская культура, левый фронт искусства!.. А вдуматься — зачем революция делалась? Да, зачем? Разве только для того, чтобы разрушать?
Вопрос прозвучал несколько неожиданно и застал меня врасплох. Не то чтобы я и в самом деле не знал, зачем и почему произошла революция, но отвечать словами из учебника истории не хотелось, а к тому же наверняка Владимир не того от меня ждал. В самом вопросе чувствовался пока еще непонятный для меня, скрытый смысл. Владимир словно бы проверял, прощупывал меня: а ну-ка, что ты скажешь, как ты мыслишь?
— Я с тобой согласен: вопрос вроде бы очень простой, а ответить на него непросто, потому что одной фразой всего не обнимешь. Ну, а если брать поуже, то я так думаю, что революция делалась, чтобы все, что в веках и веках было нажито, накоплено трудом и талантом народа, — все это взять в свои руки и повернуть на благо народа же. Не какой-то кучки аристократов, как раньше, а всего народа. Недаром Ленин чуть ли не на другой день после победы революции уже подписывал декреты о взятии под государственную охрану Ясной Поляны и других памятников нашей национальной культуры. И тех же пролеткультовцев и других «ниспровергателей» Ленин не раз критиковал именно за то, что они полностью отрицали, отбрасывали в сторону художественное наследие прошлого. Однако же «ниспровергатели» не только в те годы, но и гораздо позже все еще продолжали кричать: «Долой Пушкина и Толстого с корабля современности — дворянские же, чуждые нам писатели!» И не только кричали, а даже еще и подводили под это теоретическую базу. Жизнь, ясное дело, опрокинула их «теории», жизнь показала, что скучновато будет без этих дворян в нашем новом мире головато. С тем же Демьяном вроде и веселей и проще — свой человек, пролетарий, а все же бедновато, хочется еще чего-то…
— Но ведь в те же годы, — напомнил я Владимиру, — печаталось и:
— Печататься-то печаталось, но тут же и поносилось: что еще за Русь?! Почитай литературные энциклопедии тех лет… Я нарочно говорю не про какие-то книжонки тогдашних леваков — я говорю про официальные издания… Так вот, почитай энциклопедии, и ты увидишь, что не только в двадцатых, но и в тридцатых годах Есенин все еще именуется не иначе, как кулацкий, упадочнический поэт… Из Блока охотнее всего цитировались именно те строки, в которых Русь называлась толстозадой… И вообще, что это еще за озерная тоска? Что за пессимизм? Долой мелкобуржуазное нытье!
По горячности и убежденности, с какими говорил Владимира видно было, что все это не сейчас пришло ему в голову, а занимает его уже давно и серьезно. Уж, во всяком случае, гораздо серьезнее, чем мне поначалу показалось.
— А Пушкина и Толстого еще и потому неплохо было сбросить с корабля современности, что при них, рядом с ними всякие там кубофутуристы, конструктивисты и прочие «исты» не больше, чем желторотыми юнгами, салажатами себя бы на том корабле чувствовали. Без них же — сами за Пушкина могли свободно сойти, а значит, можно переть прямо на капитанский мостик и становиться у штурвала…
— О чем это вы так горячо? — Валя кормила и укладывала спать сына, а теперь вернулась к нам.
— Да вот начали об архитектуре, а теперь на стихи перешли, — подзадорил я Владимира. Мне неясно было, к чему он о всяких «истах» заговорил.
— Нет, я не о стихах, а все о том же, — упрямо мотнул Владимир головой. — Про литературу я вспомнил потому, что с ней мы мало-помалу все же разобрались. Мы поняли, что рабочий класс хоть и самый передовой, самый революционный класс, но это еще совсем не значит, что он так вот запросто может выдвинуть из своей среды и самых гениальных писателей. К слову сказать, и вождь революции, как мы знаем, был не из рабочих… Мы поняли, что искусство, литература имеют не только классовую, но еще и национальную основу. А вот архитектуре повезло куда меньше. «Ниспровергатели» чуть ли не до самого последнего времени в каждом храме видели только культовые здания, и ничего больше.
— Но, Володя, не каждая церквушка и памятник архитектуры, — это Валя вмешалась в наш разговор.
Я поддержал ее, вспомнив здешнюю церковку, одним своим видом наводившую тоску. Мне даже захотелось спросить Владимира, уж не будет ли он стоять за нее, но тот опередил меня.