— Странно, но у нас тоже, — заметил я.
— Итак, он у вас на ладони, — кивнул Гришев. — Однако, исходя из всего сказанного, я все же считаю, что он человек совершенно иного склада, чем ваш Хортон. Их свели воедино, так сказать, обстоятельства места, времени и исторического момента, обусловившие возникновение у них чувства безумия и отчаяния.
— Из этого я заключаю, что найти его вам пока не удалось.
Гришев уважительно посмотрел на меня и кивнул.
— А почему?
— Да потому же, почему вы до сих пор не нашли Хортона. Из того, что я о вас знаю, мистер Клэнси, я могу сделать вывод, что до сих пор вы занимались только преступниками. В какой-то мере это относится и ко мне, хотя мои подопечные несколько иного характера и склада. Преступник по натуре психопат. И чаще всего невежда. Легенда о преступнике — мастере своего ремесла — чистая романтика. И причиной того, почему преступления совершаются столь неразумно, является простой факт: разумные люди преступлений не совершают.
— Точнее сказать, обычных преступлений.
— Совершенно верно, и в мире, где мы живем, мистер Клэнси, караются именно обычные преступления. Когда преступник спускается на землю, его можно найти. У него есть сообщники, привычки, окружение. За ним тяжкий груз обыденнейшей истории ранее совершенных преступлений. Но человек разумный — это нечто иное. Уж если он спускается на землю в большом городе, его уже не найдешь.
— Вы действительно так считаете?
— К сожалению, да, — подтвердил Гришев. — А вы?
— Для меня такая постановка вопроса бессмысленна, — пояснил я. — Мне необходимо разыскать Хортона; даже зная заранее, что найти его нельзя, я все равно обязан был бы его разыскать. Просто я подумал, что если бы у вас нашелся Симоновский, это бы помогло в наших розысках.
— Может быть, и помогло бы, — сказал Гришев с горькой улыбкой. — Но Симоновский в Москве, а мы здесь.
— Да, мы здесь, — признал я. — И будем еще две недели.
— А где мы окажемся через две недели, проблема чисто теологическая, спорить же с американцем на теологические темы — дело заведомо гиблое. Вопрос стоит так: чем я могу быть вам полезен? Вам понятно, что мои возможности ограничены. Я в чужой стране. Я в чужом городе. У меня есть определенные возможности, но я не могу ими воспользоваться. Я могу быть не согласен с некоторыми из ваших методов, но мне от этого не легче. Я могу лишь оказать вам помощь, если это в пределах моих сил.
Я достал переснятую фотографию Ванпельта и передал ее Гришеву. Тот повертел ее минуты две и вопросительно взглянул на меня.
— Вы знаете этого человека? Вам он когда-нибудь встречался?
Гришев покачал головой.
— Его зовут Джон Ванпельт, — сказал я Гришеву. — Ему пятьдесят лет, он профессор Никербокерского университета. Снимок неважный, но другого у нас сейчас нет. Нельзя ли проверить по вашим каналам, что о нем известно? Причем не только здесь, но, если можно, через Москву. Проверить досконально. Поискать зацепки, следы того, что представляет этот человек на самом деле.
— Попробую. А чего вы ожидаете от результатов проверки?
— Сам не знаю.
Гришев кивнул в знак согласия и сунул снимок в карман. Мы поболтали о том, о сем, и я встал, чтобы откланяться. Пожимая мне руку, Гришев сказал:
— Послушайте, Клэнси, пока вы не ушли… как вы считаете, у них действительно есть бомбы?
— Что я считаю, неважно. Мы имеем дело с предположениями, а не мнениями.
— И все-таки, если вы не возражаете, мне бы хотелось это знать.
— А почему?
— Потому, — медленно произнес Гришев, — что у вас, уж простите, что я говорю об этом вслух, вид человека, потерявшего что-то такое, чего никогда не вернуть.
— И это делает из меня личность, подобную Симоновскому или Хортону? — спросил я с некоторой долей раздражения.
— До некоторой степени.
— Когда я отыщу Хортона, я сумею ответить на ваш вопрос.
— Если я вас обидел… — начал Гришев.
— Меня нельзя обидеть, — отрезал я. — Если меня не обидел оказанный мне прием у вас внизу, то меня не может обидеть ни единое сказанное здесь слово.
— Надеюсь вновь увидеться с вами, — грустно произнес Гришев.
— Боюсь, что это неизбежно, — ответил я.
Он спустился со мною вниз и подождал, пока огромный квадратный мужчина вернет мне револьвер и подаст плащ. Только тогда он удалился.
Часть четвертая
ГАНС КЕМПТЕР
Из здания советского представительства на Парк-авеню я вышел в двенадцать. Сияло солнце, и с запада дул приятно пахнущий ветерок, который так редко освежает Нью-Йорк, неся с собой здоровый запах континента. Это ветер, делающий город чистым, заставляющий солнце светить еще ярче, рельефнее очерчивая тени; город сверкает, он отполирован и излучает свет, и отдельные его районы как бы становятся овеществленной мечтой, воплощением человеческих мечтаний, надежд и конкретных представлений о том, каким город должен быть. И в такие минуты, если вы знаете и любите город, он представляется вашей личной собственностью; вас наполняет странная, особенная гордость — щит нью-йоркцев, почти не понятная для всех, кто не живет в Нью-Йорке.
Это чувство заставило меня задуматься: а быть может, есть на свете русские, точно так же воспринимающие Москву? Именно угроза лишенного всякого смысла уничтожения двух городов дала возможность нам с Гришевым разговаривать, не ощущая разности миров, разности культур, разности типов самоутверждения, разности, которая не превратилась в стену между нами. Если бы я в эту минуту очутился в Москве, я, наверное, понял бы, как Гришев чувствует себя в Нью-Йорке. Тем не менее мне показалось, что он воспринимает Нью-Йорк совсем не так, как большинство русских.
Что касается меня, то я был полон необычным и довольно приятным ощущением радости жизни. Только тот, кто знает, что такое депрессия, кому знакомо чувство пустоты и одиночества, переходящее изо дня в день, может оценить состояние, когда депрессия уходит сама собой. Только тот, кто тысячу лет нес на своих плечах многотонный груз томительных, душераздирающих минут, часов, дней, месяцев и лет, может оценить в полной мере, что такое жажда жизни и наслаждение жизнью. Вот так я чувствовал себя. В первый раз за много месяцев мне хотелось жить. Из телесной функции дыхание превратилось в осмысленное действие: я сознательно вкушал свежий воздух и был благодарен за это. При ходьбе я ощущал, что тело мое живет. Делая шаг, я чувствовал весну, напряжение мускулов. Я вдыхал свежий запах дувшего мне прямо в лицо ветра, и люди вокруг уже не были безликими и безымянными — они стали личностями: старые и молодые, высокие и низкорослые, счастливые и грустные. Я даже поначалу не сообразил, что со мной произошло, и лишь позднее осознал перемены как факт. Я терял незаинтересованность суждений. У меня появилось собственное мнение о Гришеве. У меня появилось собственное мнение об Алексе Хортоне. У меня появилось собственное мнение о Петре Симоновском. У меня появилось собственное мнение об Артуре Джексоне и Центральном разведывательном управлении. И о Филлис Гольдмарк. И не просто мнение: ощущение, внутренняя связь, необходимость контакта, становившаяся все сильнее и сильнее, превратившаяся в составную часть бытия. Уже давным-давно у меня не было ощущения необходимости увидеться с женщиной, кроме той, которая умерла.
Захотелось есть. При переходе Парк-авеню я опять заметил «хвост». Я шел в восточном направлении и повернул на Лексингтон-авеню в сторону центра. Зашел в аптеку, взял сэндвич и выпил чашку кофе. «Хвост» подождал пять минут, после чего зашел в аптеку и сел у стойки по другую сторону.
Он демонстративно не смотрел на меня, а я его видел в большом зеркале за стойкой. Черты лица были мелкими и заостренными. Вместо бровей — светлый пушок. Глаза сидели глубоко. На лице одновременно отпечатались обида, решимость и страх.
Доев сэндвич, я вышел и из уличного автомата позвонил на Сентер-стрит. Я сказал дежурному на коммутаторе, что буду брать «хвост». Он усомнился, разумно ли это, и я ответил, что, по-моему, разумно. Он спросил, не лучше ли сначала посоветоваться с Камедеем. Я уточнил, что буду брать его на Второй авеню между Шестьдесят второй и Шестьдесят третьей улицами. Там должны быть две машины и двое людей наготове. Лишний шум ни к чему, но две машины, как мне показалось, не помешают.