— Ничего там не было.
— Папочка, я спать хочу, — захныкала Полли.
— А ты искала?
— Конечно, искала. Неужели ты думаешь, что мне это не пришло в голову?
— Кто ещё есть на яхте?
— Никого. Мы двое. А как здесь оказался Шлакман? И ты сам? Где Монтес?
Я не удостоил её ответом.
— Следи за Полли, — резко бросил я Ленни и устремился к двери.
Шлакман, спиной ко мне, стоял в нескольких футах от каюты. Энджи, худой и стройный, как пантера, медленно приближался к нему. На костяшках правой руки красовался сверкающий медный кастет, а из туго сжатого левого кулака угрожающе торчало изогнутое лезвие консервного ножа. За спиной Энджи я разглядел голову Алисы, наполовину скрытую планширом.
— Смелей, Энджи, — гортанно понукал Шлакман. — Смелей, дерьмовое отродье паршивой дворняги — вперед, вперед, сопливый Энджи! Ты ведь знаешь, что я с тобой сделаю — я переломаю тебе все кости! Славно я все придумал, да? Давно мечтал — вот придет мое время, когда я разорву этого вонючего Энджи на куски…
Энджи молниеносно прыгнул вперед, выбросил вперед кулак и тут же отпрянул. Все произошло в мгновение ока. Я никогда не видел, чтобы человек двигался с подобной быстротой. Мне невольно вспомнился фильм, в котором мангуст сражался с коброй. Так вот, Энджи напомнил мне этого отважного мангуста — молниеносный прыжок, укус, снова прыжок, укус… Шлакман испустил яростный вопль и устремился за Энджи, но тот уже очутился у него за спиной. Шлакман повернулся лицом ко мне. Рубашка на нем была разодрана сверху донизу, а грудь была располосована крест-накрест — консервный нож в умелых руках Энджи и впрямь оказался грозным оружием.
Вдруг Шлакман ухмыльнулся. Я назвал это ухмылкой, хотя на самом деле Шлакман вовсе не ухмылялся, а растянул губы, обнажив звериный оскал. Он стоял, ощерясь, и поносил Энджи, на чем свет стоит, а потом внезапно прыгнул вперед и нанес ему страшный удар.
Его кулачище безусловно прикончил бы тщедушного Энджи — человеческий костяк не в состоянии выдержать подобный удар; только Энджи был уже в ярде от Шлакмана, а верзила, потеряв равновесие, пролетел вперед и с силой врезался в бар, разметав по сторонам стаканы и бутылки. Энджи успел метко выбросить перед собой правый кулак и хлестко, словно кнутом, звезданул Шлакмана по лицу. Пока гигант поднимался на ноги, Энджи успел совершить ещё один налет, дважды ударив кастетом в то же самое место.
Шлакман, покачиваясь, встал — правая щека его была располосована до кости. Великан был силен, как бык, а вот кожа у него оказалась тонкая и податливая. Рыча от ярости и боли, он надвигался на Энджи, как гранитная скала, его кулачищи молотили воздух, как крылья ветряной мельницы; но Энджи всякий раз каким-то чудом ускользал. А тем временем кастет и консервный нож делали свое страшное дело. Извиваясь и изворачиваясь, как хорек в курятнике, Энджи резал и резал, кромсал и кромсал живую плоть Шлакмана. От рубашки и куртки монстра остались одни лохмотья, лицо было разодрано в клочья, с головы, шеи, груди, спины и рук и ручьями стекала кровь.
Бац — кастет разодрал безгубый рот, хлясь — и правое ухо повисло в лоскутах, клац — консервный нож лязгнул об обнаженную кость скулы. Но Энджи уже заметно утратил былые прыть и проворство. Слишком затянулась эта кровавая битва, в которой ловкости и быстроте противостояла совершенно чудовищная, нечеловеческая сила, и вот наконец — Энджи просчитался.
На какую-то долю он задержался и не успел увернуться от кулака Шлакмана. Кулак лишь едва скользнул по лицу Энджи, но такова была мощь этого удара, что хлипкое тело Энджи взмыло в воздух и, пролетев через палубу, обрушилось на один из шезлонгов. Ревя, как раненый носорог, Шлакман пинками расшвырял оказавшиеся на дороге складные стулья и ураганом обрушился на потрясенного Энджи. Две здоровенные ручищи стиснули тонкую паучью шею противника и легко, как цыпленка, воздели его над палубой.
— Попался, сукин сын! — радостно заревел Шлакман. Кровь так лила из его разодранного рта, что я с трудом различил его слова. Он раскачивал Энджи, словно маятник. Энджи бессильно махал руками, слепо нанося удары кастетом и консервным ножом, но Шлакман приподнял локти, напряг бицепсы и шея Энджи с хрустом переломилась, тело обмякло, а кастет и нож вывалились из безжизненных рук и упали вниз. Еще немного подержав труп в руках, Шлакман разжал пальцы и то, что осталось от Энджи, мешком рухнуло на палубу.
Я точно не знаю, сколько продолжалось это страшное побоище. Алиса потом утверждала, что все произошло буквально в мгновение ока; для меня же оно длилось целую вечность. Я следил за происходящим с почти животным ужасом, ведь я прекрасно понимал, какая участь меня ждет потом. Я не питал никаких надежд, никаких иллюзий. Я просто это знал. Так, должно быть, каждый человек чувствует приближение и зловонное дыхание смерти — мало что может сравниться с этим ощущением, наиболее приближенным к познанию абсолютной истины.
Алиса наблюдала за этой смертельной схваткой во все глаза. Стоя на трапе, она оказалась в ловушке: не могла заставить себя оторваться от завораживающего зрелища и спуститься в лодку, как не могла и спрыгнуть на палубу, где вели последний кровопролитный бой два современных гладиатора. Я свято убежден, что порой в жизни случаются события, совершенно не предназначенные для человеческих глаз. Одним из таких событий были тот бой и то, что за ним последовало; и тем не менее Алиса все же осталась — и смотрела.
Это заставило меня призадуматься о той женщине, которая была моей женой. Возможно, несколько минут — я имею в виду минуты смертельной схваткой двух отпетых и безжалостных мерзавцев — не самое подходящее и удачное время для подобных размышлений, но тогда мне показалось, что эти минуты — последние в моей жизни, что уже делало именно этот временной отрезок более, чем подходящим. А смысл заключался в том, что я совершенно не знал женскую натуру и не понимал её, то есть, покидал Божий свет, в определенном смысле, с пустыми руками. Ни солоно хлебавши. Этот вывод, пожалуй, даже отвлек меня от мыслей о ближайшем будущем. Впрочем, говоря по правде, я думал не только об Алисе — как я ни старался, мои мысли все возвращались и возвращались к другой женщине, которая в ту минуту сидела в каюте вместе с моей дочуркой.
Я не мог вспомнить, почему именно женился на Алисе. Постепенно, в виде отдельных фрагментов, нанизанных на веревочку, словно четки, эти воспоминания возвращались ко мне: да, мы оба были страшно одиноки и нуждались друг в дружке. Я был вынужден задать себе вопрос — а была ли это любовь? Нет, романтической любви, считающейся многими едва ли не единственным ключиком к счастью, между нами не было и в помине. Да и счастья-то особого я припомнить не мог, хотя временами нечто подобное мы испытывали. В моей ниточке четок тут и там возникали прорехи: были периоды, когда Алисы как бы и не существовало — причем уже после нашей свадьбы; было множество мест, где она представлялась лишь символом, бумажной вырезкой, неясным силуэтом.
Вот и все. Я так и не узнал её. Предметы, по которым я хуже всего успевал, обучаясь в колледже, и то представлялись мне с неизмеримо большей ясностью, чем эта женщина, с которой я прожил целых восемь лет. Я её так толком и не порасспросил.
Обрывочные сведения из её прошлого, которые я узнавал из разных источников уже в брачный период, скорее докучали, нежели заинтересовывали меня. У меня никогда не было ни времени, ни желания расспросить Алису о её мечтах и стремлениях; я вымещал на ней все свои неудачи и огорчения. Что бы ни случилось, расплачивалась она: терпела мое нытье, гладила по головке, всячески пыталась поднять мне настроение и вообще — была скорее матерью, нежели женой. День за днем, месяц за месяцем, год за годом, она самоотверженно заштопывала и латала ветшающее одеяло нашей совместной жизни.
А вот взамен, как я ни силился вспомнить, Алиса не получала от меня ничего. Я даже понятия не имел, о чем она мечтает. Спросил ли я хоть раз, чего она хочет? Нет, я довольствовался тем, что старался обращаться с ней по-доброму, и гордился тем, что не изменяю ей и не хамлю, как другие мужья своим благоверным. И ещё — в отличие от других мужчин, я никогда не обращался со своей женой как со служанкой; нет, она была для меня не служанкой, а костылем, тростью и Стеной Плача.