— Да не надо вам никуда уходить, — ответил Коэн. — Дэвис того же мнения. Вам тут найдется серьезная работа.
— Брошюры? И речи быть не может.
— В прошлом месяце, — сказал Коэн, — мы сбросили на Европу миллион листовок. Это серьезное дело.
— Возможно. Но не мое. Если нет возможности послать меня за океан в качестве работника ДВИ, что ж, придется поискать что-нибудь другое. У меня просто нет иного выхода.
— Вы мне окажете личное одолжение, если останетесь. Да не только мне — всем нам. — Он почти умолял меня. Полагаю, уже тогда начиналась «охота на ведьм» — не только в Департаменте военной информации, но и в Департаменте стратегических служб, впоследствии преобразованном в ЦРУ, а также в военной и флотской разведках, — охота на ведьм, которая медленно, но верно перерастет в страх, преследовавший Америку на протяжении десяти лет. Впоследствии эти годы назовут периодом маккартизма. Мне кажется, Дэвис и Коэн рассчитывали в своей организации как-то этому безумию противостоять, о чем свидетельствует поведение последнего в разговоре со мной. Но тогда я был слишком зол, чтобы беспристрастно оценить ситуацию.
Неделю спустя я получил следующее послание:
Соединенные Штаты Америки
Департамент Военной Информации
224 Уэст, 57 улица,
Нью-Йорк, 19, штат Нью-Йорк
21 января 1944 г.
Г-ну Говарду Фасту
100, Уэст, 59 улица
Нью-Йорк, штат Нью-Йорк
Дорогой Говард,
мне чрезвычайно тяжело писать Вам это письмо. Увы, это одна из неприятных обязанностей, которые накладывает на меня моя нынешняя должность. Отставка, даже и в полном соответствии с Вашим пожеланием, — это совсем не то, чего нам хотелось бы.
Небольшим утешением служит то, что даже я, человек в Департаменте новый, могу сказать, как отлично Вы поработали на благо нашей страны, ДВИ и, особенно радиослужбы. Ваша деятельность всегда была исключительно продуктивной и яркой, а результат ее таков, какого и можно ожидать от писателя Вашего калибра. Особо следует отметить Ваше искреннее стремление, не покладая рук и далее работать во имя достижения окончательной победы над противником.
Прошу принять мои искренние слова признательности, к которым присоединяются мистер Дэвис, мистер Шервуд, мистер Барнс, мистер Хаусмен и многие другие коллеги, высоко ценящие Вашу откровенность и Ваши успехи.
С уважением,
Десять дней спустя я сложил книги и бумаги, которые мне хотелось сохранить, и в последний раз вышел из своего кабинета. Впервые я переступил его порог 10 декабря 1942 года. Последним был день 1 февраля 1944-года.
Не хотелось, чтобы создалось впечатление, будто все это время я работал в Департаменте военной информации, даже не подозревая, что среди моих коллег есть члены компартии. Их не могло не быть, ибо именно коммунисты лучше других разбирались в мировой политике и к тому же наделены были чувством патриотизма, в проявлениях которого доходили даже до смешного. Нелегко представить себе задачу для нынешнего историка более трудную, нежели описание борьбы компартии на протяжении 30 — 50-х годов, ибо сразу по окончании Второй мировой войны американские правители развернули гигантскую кампанию клеветы на коммунизм, воспитывая в ненависти к нему миллионы людей и нанимая для выполнения этой задачи бессчетное количество журналистов и вообще пишущих людей — чтобы достучаться до каждого. Поэтому в попытках объективно и правдиво написать об американском коммунистическом движении сталкиваешься с необычной проблемой: решаема ли она вообще, учитывая эти обстоятельства? Не знаю. Давно уже я утратил веру в чью-либо объективность, в том числе и собственную. Пожалуй, произошло это через пять лет после отставки из ДВИ, когда я комментировал судебный процесс над одиннадцатью коммунистическими лидерами, обвиненными в покушении на насильственное свержение существущего строя. Помню, стою я в большом мраморном вестибюле здания суда в Нью-Йорке на Фоли-сквер, беседую с одним из адвокатов защиты, здоровяком-ирландцем из Филадельфии, а мимо проходит Говард Рашмор. Тогда он работал в «Нью-Йорк джорнэл америкэн» и был, наверное, коренником в херстовской упряжке борцов с красными и профессиональных антикоммунистов.
Кивнув в его сторону, я сказал адвокату:
— Знаете, кто это? Это сукин сын Говард Рашмор.
На что адвокат ответил:
— Да бросьте вы, Говард, вы только потому ненавидите его, что он — их сукин сын. Если бы он был вашим сукиным сыном, вы бы его цветами забросали.
По-моему, ни до того, ни после не слышал я в своей жизни слов, которые оказали бы на меня столь сильное воздействие, и, сочиняя эти мемуары, я стараюсь постоянно держать их в памяти.
Я вовсе не утверждаю, будто коммунисты из ДВИ — невинные овечки, просто тогда мне было совершенно все равно, являются ли люди, с которыми я разговариваю и работаю, коммунистами или не являются; и, уж конечно, не были они в моих глазах потусторонними существами. Я родился в 1914 году, а в этом поколении не было человека хоть с единой извилиной в мозгу и хоть с зачаточным общественным самосознанием, который бы взрослел, не ведая о существовании коммунизма и коммунистической партии.
Наша семья всегда жила в бедности, но при жизни матери мы, дети, никогда не отдавали себе отчета в том, что мы — бедняки. Мой отец, Барни Фаст, работал всю свою жизнь. Он родился в 1869 году в городке Фастов на Украине; в Америку попал девяти лет от роду, вместе со старшим братом Эдвардом. Эмиграция переименовала Фастов в Фаст, дала эту фамилию отцу, и она прижилась. Четырнадцати лет отец стал подручным горнового; здесь, в открытых печах, придавали форму сварочной стали, которая тогда широко использовалась в строительном деле; потом технология изменилась, он стал кондуктором одного из последних в городе фуникулеров. Далее — оловянная фабрика, и наконец — швейная мастерская, где он служил закройщиком. Никогда больше сорока долларов в неделю отец не зарабатывал. Это был славный и добрый человек, джентльмен в истинном смысле этого слова, но смерть жены выбила его из колеи. Я знаю, что его любили несколько женщин, но больше он так и не женился. Женись он, и моя жизнь, вполне возможно, сложилась бы иначе, а так мы с братом с утра до вечера были предоставлены самим себе, никто за нами не присматривал, никто не кормил.
Годы, последовавшие за смертью матери, это годы нищеты и страданий, они оставили на мне заметный отпечаток. Время не упразднило нищеты, что или, вернее, кто изменился, так это я сам — я научился смотреть в лицо обстоятельствам и менять их. Я перестал быть всего лишь жертвой. Жили мы в трущобе, и только умение и трудолюбие матери превращали ее в теплый и родной дом. С ее смертью и отъездом сестры он пришел в запустение. Нам с Джерри, по сути дела еще малышам, пришлось быть друг другу и матерью, и отцом, и братом. Отец уходил каждодневно в восемь утра и редко возвращался раньше полуночи. Время от времени он терял работу. Кое-как мы старались содержать дом в чистоте, но мальчишкам это оказалось не под силу. Накапливались грязь и мусор, дешевая мебель постепенно приходила в негодность. Отец, казалось, ничего не замечал. Одежда наша продырявилась, у ботинок отстали подошвы, но папа лишь временами спохватывался и пытался наладить жизнь.