Они пошли дальше, разговаривая о гладильщице, и Грациелла с искренней горечью поделилась с юношей своим убеждением, что все мужчины — негодяи. Эти слова задели Ренато за живое. Они пошли вдоль канала, в спокойной воде которого плавала луна, присели на ветхие мостки и стали кидать камушки в горластых лягушек, чтобы заставить их замолчать. Потом наступила томительная пауза.

Смущенный Ренато спрашивал себя, что ему мешает чувствовать себя с Грациеллой так же свободно, как раньше, а девушка ждала, чтобы заговорил Ренато: ей хотелось услышать его голос, услышать какое-то новое слово, она ждала этого слова, понимая, что тогда все изменится и ее жизнь станет полнее и красивее. Но она вела себя с Ренато так же, как с Зораидой, ни словом не ободряла его, не помогала ему заговорить и своим молчанием только усиливала его замешательство.

Ренато терзал свой галстук, минуты проходили за минутами, и его положение становилось все глупее и нелепее. Он сознавал, что чем дольше тянется их молчание, тем труднее нарушить его какой-нибудь прозаичной фразой и тем труднее вернуться к тому обычному тону, которым они разговаривали раньше. Они почти одновременно повернулись друг к другу: он, чтобы сказать что-нибудь галантное, она — с намерением ехидно спросить, не собирается ли он кидать камни в лягушек до рассвета. Лицо девушки оказалось совсем близко и, преодолев смущение, Ренато поцеловал ее. Рыжая уже подставила губы и закрыла глаза, но этот слабенький, неумелый поцелуй, который пришелся ей где-то около носа, вдруг разозлил ее. Она с досадой подумала, что все ее труды пошли прахом, потому что, конечно, пудра теперь слетела. Ренато повторил свою попытку, которая закончилась таким же плачевным результатом, и глупо засмеялся, стараясь скрыть свою робость и немножко подбодрить себя. Но оба чувствовали неудовлетворенность, обоих разбирала злость, и стало вдруг грустно.

Они пошли обратно, к людям; их разговор стал вдруг отрывочным и принужденным, они избегали касаться случившегося и пытались шутками преодолеть охватившую их необычную грусть.

Уже начали гасить огни, когда они вышли из «луна-парка» и отправились домой. В переулке не было ни души. Проходя мимо дома номер одиннадцать, они заметили во дворе свет и необычную суету, но не остановились и молча прошли дальше. Войдя в свое парадное, Рыжая повернулась к Ренато, чтобы попрощаться и поблагодарить его, и тут юноше показалось, что в ее голосе зазвенели слезы. Ренато чувствовал, что стоит ему заговорить — и его голос станет таким же. Он не понимал, что с ним происходит, и от этого ему становилось еще тяжелее. Порывисто обняв Грациеллу, он прижал ее к себе.

Так они и стояли молча, даже не целуясь, только тесно-тесно прижавшись друг к другу — так тесно, что обоим стало трудно дышать, — стараясь этой близостью победить свое смущение. В этом объятии нашла выход их взаимная жажда чистого и радостного чувства, в нем было желание избавиться от досадной неудовлетворенности первого поцелуя и взаимное прощение. Но самое главное, это объятие говорило им, что они нашли и понимают друг друга, что они готовы идти вместе.

Придя домой, Грациелла взглянула в зеркало и, мурлыча песенку, стала стирать со щек две черные полосы. Должно быть, Ренато, обнимая ее, нечаянно стряхнул с ее ресниц лишнюю тушь, но она успокоилась, вспомнив, что на лестнице было темно, и он, наверное, ничего не заметил. Высунувшись в окно, чтобы позвать Биджу, она увидела, как в окошке соседнего дома, которое тоже выходило на крышу, зажёгся свет и появился Ренато. Стирал со щек губную помаду, он смотрел на нее поверх разделявших их крыш и весело махал рукой. Теперь, когда не нужно было ни о чем говорить, потому что на таком расстоянии все равно ничего не было бы слышно, он снова стал развязным, насмешливым мальчишкой. Махнув на прощание рукой, он потушил свет. Рыжая тоже закрыла окно. Все уснуло, кроме Биджи, притулившейся на черной крыше, да луны, которая молчаливо смотрела на землю.

12

В Переулке Солнца двери всегда открыты, почти все дворы — проходные, балконы, которые обычно тянутся вдоль каждого дома, разделяются лишь веревочками, а крыши приводят к слуховым окошкам, за которыми тоже живут. Поэтому никто не может обособиться и не замечать живущих вокруг него людей. Здесь самое маленькое происшествие сейчас же становится общим достоянием и подвергается обсуждению. Каждый толкует его на свой манер, судачит, спорит, а в заключение всегда говорит: «Мне-то, положим, Все равно. Я это просто к слову». На что собеседник неизменно отвечает: «Кому вы это говорите? У меня своих бед хватает. Некогда мне в чужие дела влезать».

И все уверены, что это действительно так. Попробуйте обвинить кого-нибудь, в том, что своими пересудами он подталкивает дальше колесо сплетни, и он сочтет это за клевету. И все-таки любая новость мгновенно докатывается до самых отдаленных уголков, для нее словно не существует расстояния, особенно если случилось что-нибудь, что берет за сердце или чем-то вдруг очень трогает. В таких случаях из каждого самого темного закоулка нежданно-негаданно приходит полная величайшей человечности и великодушия поддержка. Так невзрачный, покрытый колючками куст за одну ночь вдруг преображается, расцветая огромными нежными цветами.

Именно так случилось с Блондинкой.

Никто никогда не питал к ней симпатии. Слишком уж она была замкнутой. И из дому она выходила в такое время, когда ее никто не мог встретить, и на балконе своем никогда не оставалась, чтобы поболтать с соседками, даже из окошка никогда не высовывалась, если во дворе кто-нибудь слишком громко смеялся. Из всего переулка она одна ухитрилась отгородиться от людей четырьмя стенами своей комнаты и сделать их непроницаемыми. За это-то на нее и обижались.

Однако теперь положение изменилось, потому что Блондинка заболела.

Доктор уже много раз навешал ее, и как только во дворе раздавались его шаги, женщины бросали свои дела, высовывались из дверей и выбегали на лестницу, стараясь по его лицу догадаться о последних новостях.

Доктор, проклиная каждую сбитую ступеньку, сухо отвечал на приветствия, и никто не осмеливался остановить его и расспросить.

Между тем из комнаты Блондинки все чаще слышался кашель. Кашель был упорный, жалобный, как безутешный плач ребенка. Этот кашель глухо отдавался под темной аркой ворот и слышался даже в переулке.

И вот однажды, когда Арнальдо только что вернулся домой, перед ним появилась Нунция.

— Что у вас случилось? — спросила она. — Нужно вам чем-нибудь помочь?

Однако ей достаточно было оглянуться вокруг, чтобы понять, что помочь нужно, даже очень нужно. Она сразу же забрала целую охапку грязного белья и подняла на ноги всех женщин.

Зораиду не пришлось просить поштопать и погладить. Йетта принялась бегать вверх и вниз то с горячим молоком, то мясом для супа. Через несколько часов уже весь дом был в распоряжении больной, Йоле, обремененная большой семьей, с которой она и без того еле справлялась, не имея возможности уделять Блондинке столько времени, сколько другие, и желая скрасить ее одиночество, отдала ей своего дрозда, предварительно тщательно почистив клетку. Нерина молилась за нее, а учитель послал книги, чтобы больной не скучно было лежать.

Блондинка превратилась в Марию, и за короткое время о ней стало известно все.

После скандала она должна была уйти из родного дома и из своей деревни («Бедняжка!», «А какой все-таки подлец!», «И родители тоже хороши! Выгнать родную дочь в таком положении!»). Ребенок родился в родильном доме, а потом умер в приюте, куда пришлось его отдать, потому что у нее не было молока. Одна, без работы, больная, она рискнула попытать счастья в городе, но нашла там сперва голод, а потом Арнальдо, который стал для нее опорой.

На глазах у женщин, слушавших эту историю, были самые искренние слезы.

А он, Арнальдо, поставил ей условие: никаких отношений с соседями, чтобы не было сплетен. Правда, ни в чем другом он ей не отказывал и обращался с ней хорошо. Но вот уже несколько месяцев, как старая болезнь обострилась, и теперь Мария была уверена, что умрет.