— Моя маленькая коричневая лань, — прошептал он, — мне все время кажется, что ты вдруг топнешь копытцами и умчишься прочь…
Она засмеялась и придвинулась ближе, и это движение тоже напомнило ему лань. В детстве он часто наблюдал за ними среди холмов, стараясь подкрасться поближе.
Оказалось, между ними немало общего. Хоть у него и осталось несколько дальних родственников на севере, в остальном оба были одиноки и не могли рассчитывать ни на какую поддержку. Как и у него, ее жилье состояло из единственной комнаты — «вон там», говорила она, движением маленькой ручки в бежевой перчатке очерчивая весь северо-западный район, и точного адреса он не спрашивал.
Вообразить, где она живет, не составляло труда: на какой-нибудь убогой, пахнущей затхлостью улочке по соседству с Лиссон-Гроув или еще дальше, у Хэрроу-роуд. Он предпочитал прощаться с ней возле окружной аллеи, откуда открывался умиротворяющий вид на прекрасные деревья и величественные особняки, и долго провожал взглядом тонкую ланью фигурку, растворяющуюся в сумерках.
Она не знала ни друзей, ни родных, кроме бледной, похожей на девочку матери, умершей вскоре после их переезда в Лондон. Престарелая домовладелица не выставила ее, а предложила помогать ей по хозяйству, а когда этого пристанища она лишилась, добросердечные люди из жалости нашли ей другую работу. Сравнительно легкая и хорошо оплачиваемая, эта работа имела свои недостатки — такой вывод он сделал, услышав, как она замолкает, уклоняясь от дальнейших расспросов. Она объяснила только, что некоторое время искала себе другое занятие, но оказалось, что без помощи и средств это нелегко. В сущности, ей не на что сетовать, кроме… Она замолчала, вдруг сжала руки в перчатках, и он, заметив страдание в ее глазах, поспешил заговорить о другом.
Ничего, он вызволит ее. Ему нравилось тешить себя мыслью о том, как он протянет руку помощи этому хрупкому, слабому созданию, рядом с которым чувствовал себя таким сильным. Всю жизнь быть конторским клерком он не намерен. Он будет писать стихи, романы, пьесы. Ему уже случалось зарабатывать таким трудом. Он поверял ей свои надежды, и ее твердая вера в него вселяла отвагу. Однажды вечером, найдя скамью в уединенной аллее, он почитал спутнице кое-что из своего. И она прониклась. В смешных местах у нее невольно вырывался смешок, а когда его голос дрогнул и вставший в горле ком помешал продолжать, он взглянул на нее и увидел в глазах влажный блеск слез. Так он впервые познал вкус взаимопонимания.
Вслед за весной пришло лето. А потом однажды вечером произошло важное событие. Поначалу он никак не мог понять, что в ней изменилось: казалось, от нее исходит некий тонкий аромат, а сама она держится с большим достоинством, чем прежде. Только когда он пожимал ей руку на прощание, он понял, в чем дело. На ней были новые перчатки, все того же бежевого цвета, как и прежние, но гладкие, мягкие и прохладные. Они без единой морщинки облегали руки, подчеркивая их изящество и тонкость.
Сумеречный свет почти померк, и, если не считать широкой спины удаляющегося полицейского, окружная аллея была полностью в их распоряжении. Во внезапном порыве он встал на колено, как в исторических романах, пьесах, а иногда и в жизни, и приник к маленькой ручке в бежевой перчатке длинным и страстным поцелуем. Звук приближающихся шагов заставил его вскочить. Она не сдвинулась с места, но задрожала всем телом, а в глазах отразилось чувство, близкое к ужасу. Шаги все приближались, но тот, кто издавал их, еще скрывался за поворотом аллеи. Стремительно, молча она обвила его шею обеими руками и поцеловала его. Поцелуй был странно-холодным и вместе с тем неистовым, а потом она, не проронив ни слова, повернулась и пошла прочь. Он провожал ее взглядом до Ганноверских ворот, но она так и не оглянулась.
Этот поцелуй встал между ними как преграда. Когда они встретились на следующий день, она улыбнулась, как всегда, но в глазах притаился страх, а когда он сел рядом и попытался взять ее за руку, она отпрянула быстрым, бессознательным движением. Оно вновь пробудило в нем воспоминания о холмах и ручьях, где лани с кроткими глазами, отбившиеся от стада, порой подпускали его к себе, а когда он протягивал руку, чтобы погладить их, с трепетом отскакивали в сторону.
— Ты всегда носишь перчатки? — однажды вечером спустя некоторое время спросил он.
— Да, — она понизила голос, — на улице — всегда.
— Но мы же не на улице, — принялся убеждать он, — мы в парке. Не хочешь их снять?
Ее взгляд из-под нахмуренных бровей был продолжительным, испытующим. В тот раз она не ответила, но на обратном пути села на ближайшую к воротам скамью и жестом предложила ему сесть рядом. Потом молча стянула бежевые перчатки и отложила. Так он в первый раз увидел ее руки.
Если бы он, взглянув в ту минуту на нее, увидел, как умирает в ней слабая надежда, понял, с какой безмолвной мукой следят за ним ее глаза, то попытался бы скрыть брезгливость, физическое отвращение, так отчетливо проступившие на его лице, проявившиеся в невольном движении, которым он отстранился. Руки были маленькие, красиво очерченные, но сплошь в ожогах, как от каленого железа, в багровых, воспаленных волдырях, со стертыми ногтями.
— Надо было показать их раньше, — сказала она просто, надевая перчатки. — Мне следовало догадаться.
Он попытался утешить ее, но фразы выходили обрывистыми и бессмысленными.
Это от работы, объяснила она на ходу. Вот такими со временем делаются от нее руки. Жаль, что раньше она об этом не знала. А теперь… Теперь уж ничего не поделаешь.
Они расстались возле Ганноверских ворот, но сегодня он не провожал ее взглядом, как делал всегда, пока она не махала ему на прощание, перед тем как скрыться; он так и не узнал, оборачивалась она или нет.
На следующий вечер в парк он не пришел. Десятки раз ноги сами несли его к воротам, но внезапно он спохватывался, торопливо уходил прочь и мерил шагами убогие улицы, нелепо натыкаясь на прохожих. Бледное милое лицо, стройная фигурка нимфы, маленькие коричневые ботинки упорно взывали к нему. Если бы только их зов заглушил ужас перед ее руками! Человек искусства, он содрогался при одном воспоминании о них. Ему всегда представлялось, что под гладкими, аккуратными перчатками скрываются изящные руки, и он не мог дождаться, когда наконец покроет их ласками и поцелуями. Можно ли забыть об увиденном, смириться с ним? Надо подумать, но сначала — покинуть эти многолюдные улицы, где чужие лица словно потешаются над ним. Он вспомнил, что парламент как раз завершил работу, — значит, дел в конторе поубавится. Пожалуй, самое время просить об отпуске. Завтра же. И его отпустили.
Он собрал немногочисленные пожитки в рюкзак. Среди холмов, на берегах ручьев он поймет, как быть.
Он потерял счет своим блужданиям. Однажды вечером на полупустом постоялом дворе он познакомился с молодым врачом. В ту ночь должна была родить жена хозяина, и врач ждал внизу, когда его позовут. Пока они беседовали, его вдруг осенило. Как он раньше не додумался? Преодолевая смущение, он завел расспросы. Какая работа способна вызвать такие поражения? Он подробно описал эти руки, так как до сих пор отчетливо видел их в темных углах тускло освещенной комнаты — маленькие, истерзанные, жалкие руки.
О, такой работы сколько угодно! Голос врача звучал почти равнодушно. К примеру, обработка льняного волокна и даже льняных тканей в определенных условиях. В наше время чуть ли не на всех стадиях практически любого производства применяются химикаты. А новомодная фотография, дешевая цветная печать, химическое окрашивание и чистка, работа с металлом! Поражений можно избежать, надевая резиновые перчатки. Следовало бы сделать их ношение обязательным… Врач явно разговорился. Он прервал его.
А это излечимо? Есть ли хоть какая-нибудь надежда?
Излечимо? Надежда? Разумеется, есть. Поражения явно местные, их проявления ограничены только руками. Значит, мы имеем дело с кожным отравлением, осложненным анемией. Увезите ее оттуда на свежий воздух, обеспечьте полноценное питание, мажьте руки какой-нибудь простой мазью, которую пропишет местный врач, и через три-четыре месяца все пройдет.