— Куда безопаснее не доверять никому, — ответил он и продолжил с того места, где нас прервали. — Она надвигается, — сказал он. — Иногда я просто чую в воздухе кровь. Я старик и могу не дожить, но моим детям придется страдать — как и положено детям за грехи отцов. Мы превратили народ в грубую скотину, и, как грубая скотина, он накинется на нас, жестоко и не разбирая, кто прав, кто виноват. И правые, и виноватые одинаково падут перед ними. Но это должно случиться. Это необходимо.
Ошибка думать, что русские высшие классы противятся прогрессу мертвой стеной эгоизма. История России повторит историю Французской революции с одной только разницей: русские образованные классы, мыслители, толкающие вперед невежественную массу, делают это с открытыми глазами. Там не будет Мирабо, не будет Дантона, пришедших в смятение от людской неблагодарности. Среди людей, работающих сегодня на революцию в России, есть государственные деятели, солдаты, женщины благородного происхождения, богатые землевладельцы, процветающие торговцы, студенты, знакомые с уроками истории. Они не заблуждаются насчет слепого монстра, в которого пытаются вдохнуть жизнь. Они знают — он их уничтожит, но вместе с ними он уничтожит несправедливость и тупость, которую они ненавидят больше, чем любят себя.
Русский крестьянин, восстав, окажется куда ужаснее и безжалостнее, чем французы в 1790 году. Он менее умен и более жесток. Во время работы он поет дикую грустную песню, этот русский скот. Он поет ее хором на причале, когда тащит тяжелый груз, поет ее на фабрике, поет в бесконечной безрадостной степи, когда жнет зерно, которое вряд ли будет есть. Это песня о хорошей жизни, какую ведут его хозяева, о пирах и гуляньях, о смехе их детей, о поцелуях их влюбленных.
Но последняя строчка каждого куплета всегда одинакова. Если попросить русского перевести ее, он пожмет плечами.
— О, это значит, — скажет он, — что однажды время тоже настанет.
Это душераздирающий, западающий в память рефрен. Его поют в гостиных Москвы и Санкт-Петербурга, и каким-то образом светская беседа и смех затухают, и тишина, как ледяное дыхание, входит в закрытые двери и окутывает все. Это необычная песня, подобная завыванию утомленного ветра, и однажды она пронесется над страной, возвещая ужас.
Шотландец, встреченный мной в России, рассказал, как он, впервые оказавшись на должности управляющего крупной фабрики в Санкт-Петербурге, принадлежавшей его шотландским нанимателям, совершил непреднамеренную ошибку, когда в первую неделю выдавал рабочим жалованье. Запутавшись в русских деньгах, он заплатил людям (каждому!) почти на рубль меньше. Обнаружив свою ошибку к следующей субботе, он все исправил. Рабочие приняли его объяснение абсолютно спокойно и никак не прокомментировали. Это его поразило.
— Но ведь вы не могли не заметить, что я заплатил вам меньше, — обратился он к одному из них. — Почему же не сказали мне?
— О, — ответил тот, — мы думали, вы положили эти деньги себе в карман, а если бы мы начали жаловаться, то нас бы уволили. Никто бы не поверил нашему слову против вашего.
Видимо, взяточничество настолько распространилось в России, что все классы принимают его как часть установленного хода вещей.
Друг подарил мне маленькую собачку ценной породы, и я хотел взять ее с собой. Перевозить собак в вагонах железной дороги строго запрещается. Перечень наказаний и штрафов за это изрядно меня напугал.
— О, все будет в порядке, — заверил меня друг. — Главное, чтобы у тебя в кармане лежало несколько рублей.
Я дал денег станционному смотрителю и проводнику и остался очень доволен собой. Но я не предвидел, что ждет меня дальше. Весть о том, что едет англичанин с собакой в корзинке и при деньгах, передали телеграфом по всему пути. Почти на каждой станции в вагон входил громадный железнодорожный служащий с саблей и в шлеме. Сначала они меня просто пугали — я принимал их по меньшей мере за фельдмаршалов. В мозгу замелькали образы Сибири. Волнуясь и дрожа, я дал первому золотой. Он тепло пожал мне руку; мне показалось, что он готов меня расцеловать. Не сомневаюсь, если бы я подставил ему щеку, он бы так и сделал. Следующего я испугался уже не так сильно. Насколько я понял, за пару рублей он меня благословил и, передав заботам Всевышнего, откланялся. Добираясь до границы с Германией, я совал деньги в эквиваленте английских шести пенсов людям в одежде и с выправкой генерал-майора. Видеть, как светлели их лица, получать прочувствованные благословения — о, эти деньги того стоят!
Но с человеком без рублей в кармане русская бюрократия вовсе не так обходительна. Заплатив еще несколько монет, я без всяких сложностей пронес собаку через таможню и на досуге осмотрелся. С полдюжины служащих в униформе изводили некоего несчастного субъекта, а он в ответ огрызался, и его худое лицо при этом морщилось; вся эта сцена напоминала травлю школьниками какой-нибудь голодной шавки. В его паспорте обнаружилось небольшое отступление от формы, как объяснил мне один пассажир, с которым мы успели сдружиться. Рублей в кармане у него не было, и его отсылали обратно в Санкт-Петербург (путь, занимающий около восемнадцати часов) в вагоне, в каком в Англии не стали бы перевозить даже быков.
Русским бюрократам это казалось хорошей шуткой, они то и дело заходили в зал ожидания, где он сидел, съежившись, в углу, смотрели на него и со смехом уходили. Раздражение уже ушло с его лица, сменившись тупым, вялым безразличием — такое выражение бывает у побитой собаки после того, как порка закончилась; она лежит неподвижно, уставившись большими глазами в пустоту, и ты не понимаешь, о чем она думает.
Русский рабочий не читает газет, не ходит в клуб, и все же кажется, что ему все известно. На берегах Невы, в Санкт-Петербурге, есть тюрьма. Говорят, теперь с этим уже покончено, но до совсем недавнего времени в ней имелась небольшая камера ниже уровня льда, и пленников, помещенных в нее, через день-другой уже никто не видел и никто о них ничего не знал, за исключением, вероятно, рыб в Балтийском море. Между собой русские говорят об этом: кучера, сидящие вокруг костра, работники в поле, выходящие из дома, едва забрезжит серый рассвет, фабричные рабочие, чей шепот заглушает грохот ткацких станков.
Несколько лет назад, зимой, я подыскивал себе в Брюсселе дом, и меня направили на маленькую улочку, отходившую от авеню Луиз. В доме со скудной меблировкой было множество картин, больших и маленьких. Они покрывали стены каждой комнаты.
— Эти картины здесь не останутся, я заберу их с собой в Лондон, — объяснила мне хозяйка, старая женщина изможденного вида. — Это все работы моего мужа, он устраивает выставку.
Приятель, направивший меня сюда, говорил, что женщина эта — вдова, последние десять лет живет в Брюсселе и сдает меблированные комнаты, с трудом сводя концы с концами.
— Вы снова вышли замуж? — полюбопытствовал я.
Она улыбнулась:
— Не снова. Я вышла замуж восемнадцать лет назад в России. Через несколько дней после свадьбы моего мужа выслали в Сибирь, и с тех пор я его не видела… Мне бы следовало поехать за ним, — добавила она, — но мы каждый год думали, что его освободят.
— И сейчас его освободили? — спросил я.
— Да, — ответила она. — На прошлой неделе. Он приедет ко мне в Лондон, и мы сможем закончить наш медовый месяц.
Она улыбнулась и на миг словно снова стала той юной девушкой, которой была когда-то.
В английских газетах я прочитал про выставку в Лондоне. Писали, что художник подает большие надежды. Так что, возможно, перед ним наконец открылся путь к карьере.
Природа сделала жизнь сложной для всех русских, как для богатых, так и для бедных. На берегах Невы, с ее малярийными, вызывающими инфлюэнцу туманами, кажется, что сам дьявол направлял Петра Великого.
— Покажи мне среди моих владений самое безнадежное и непривлекательное место, где можно построить город, — наверное, так молился Петр. И дьявол, обнаружив такое место там, где теперь стоит Санкт-Петербург, должно быть, вернулся к своему хозяину в прекрасном настроении.