Изменить стиль страницы

Временами доходило до того, что мне очень хотелось всех обругать и выяснить общее недоразумение. Но это могло привести к скандалу, который, разумеется, был очень нежелателен для нас обоих. Ввиду этого, стиснув зубы, я молчал, а Минни старалась показать, что дремлет.

То же самое оказалось и на пароходе. Минни просила, чтобы я хоть там разъяснил ошибку. Я и сам был бы рад сделать это, но понимал, что для этого придется просить капитана, чтобы он вызвал на палубу всех пассажиров, всю свою команду и выяснил бы им настоящую суть. Это тоже было чересчур неудобно, в чем я и постарался убедить свою спутницу. Она плакала и говорила, что не в силах больше выносить такой пытки. В дилижансе еще куда ни шло, а здесь, на пароходе, это совсем нестерпимо. Она кончила тем, что с громкими рыданиями убежала в каюту. Ее расстройство всеми присутствующими было приписано моему грубому обращение с нею. Один из пассажиров, у которого, должно быть, в голове не все были дома, водрузился у меня прямо под носом и, широко расставив ноги и засунув руки в карманы, укоризненно смотрел мне прямо в лицо и басил:

— Хорош новобрачный! Бегите скорей и утешьте ее. Послушайте доброго совета старика. Обнимите ее и скажите ей, что любите ее.

Бывают же такие сентиментальные идиоты!

Я с такой силою крикнул ему, чтобы он отстал от меня, что он с испугу чуть было не кувырнулся в воду, и его едва успели подхватить под руки. Вообще мне страшно не везло в тот день.

В Рейде кондуктор неимоверными стараниями раздобыл для нас отдельное купе. Я дал ему шиллинг за усердие, но охотно дал бы гораздо больше, если бы он посадил нас в битком набитый вагон, лишь бы только никто из наших спутников не принимал нас за новобрачных. На каждой станции возле окна нашего отделения толпились целые вереницы любопытных.

Трудно описать, с каким облегчением я вздохнул, когда наконец мог сдать свою спутницу с рук на руки ее отцу в Вентноре.

Встретившись снова с ней уже в Лондоне, за неделю до ее свадьбы, я спросил у нее:

— Куда вы думаете поехать потом?

— Только не на остров Уайт! — с живостью ответила она, покраснев до корней волос.

Я сочувственно улыбнулся и крепко пожал ей руку.

О вмешательстве в чужие дела

В одно ясное сентябрьское утро я прогуливался по Стрэнду. Лондон всего приятнее осенью. Только тогда можно любоваться блеском его белой мостовой, ясными, не ломаными линиями его улиц. Я люблю утреннюю свежесть просек в его обширных парках, нежные сумерки, таящиеся в это время дня в его пустых переулках. В июне содержатели ресторанов отбиваются у меня от рук: им и без меня достаточно дела. В августе они любезно распоряжаются, чтобы мне был накрыт стол у окна и собственноручно достают из погреба мое любимое вино. Вообще в августе я чувствую, что меня любят в ресторане, и моя безрассудная летняя ревность успокаивается.

Пожелаю ли я в августе проехаться после обеда, когда бывает так мягок воздух, — я смело могу взобраться на верх омнибуса, не рискуя предварительной дракой с другими кандидатами; могу там сидеть совершенно спокойно и удобно, не измятый со всех сторон, не опасаясь, что лишил места какую-нибудь сильно уставшую бедную женщину. Желаю ли побыть в театре, никакие грозные аншлаги с крупною надписью «Распродано» не отпугивают меня от этого удовольствия. Словом, осенью Лондон делается благосклонным и к нам, своим постоянным обитателям, между тем как летом, переполненный приезжими, он совсем не обращает на нас внимания. Летом все его улицы кишмя кишат чужестранцами, слуги в ресторанах и гостиницах переутомлены, кушанья изготовляются кое-как, наспех, обращение его натянутое, неискреннее; кроме того, он слишком шумен и вульгарен. Только тогда, когда удаляются гости, Лондон снова становится прежним полным достоинства и приличным джентльменом, вполне заслуживающим любви и почтения от своих детей.

Видели ли вы, любезный читатель, когда-нибудь Лондон не днем, когда он весь покрыт суетливой жизнью, как растение бывает покрыто тлей, а рано утром, перед его просыпанием, когда город еще погружен в свою туманную ночную хламиду, еще не шевелится? Если нет, то советую вам встать пораньше в августовское воскресное утро. Не будите никого из домашних, а потихоньку прокрадитесь сами в кухню и собственными руками приготовьте себе чай с тартинками.

Но смотрите, как бы вам не споткнуться о кошку: с испуга она может впустить вам свои острые когти в ногу, — конечно, не со зла, а просто машинально, и вы ее за это уж не наказывайте. Она сама поймет свою ошибку, поймет, что и вы не хотели ей зла, а просто нечаянно наткнулись на нее, и она сама еще будет извиняться перед вами. Старайтесь также не ушибиться об угольный ящик. Почему кухонный угольный ящик непременно помещается между дверью и плитою — не знаю; знаю лишь, что это так во всех домах в Лондоне, и предупреждаю вас, чтобы вы, придя в тесное соприкосновение с этим ящиком, сразу не вышли из того мирного воскресного настроения, в котором я желал бы вас видеть.

Окончив завтрак, потихоньку прокрадитесь в прихожую, наденьте пальто и шляпу, осторожно отоприте выходную дверь и юркните на улицу. Вам покажется, что вы очутились в незнакомой стране. Лондон за ночь делается неузнаваем.

Красивые длинные улицы покоятся в тишине румяного рассвета. Нигде ни души. Только возле стен смущенно жмется возвращающийся домой загулявшийся кот. Кое-где раздается радостное чириканье воробья, который, в общем, не любит в Лондоне рано вставать. Где-то слышатся мерные шаги приближающегося или удаляющегося полисмена; гулко несутся в пространство ваши собственные поспешные шаги, и вы, стыдясь нарушать царящую тишину, машинально стараетесь ступать как можно легче, без шума, как в соборе. Чей-то голос словно нашептывает вам: «Потише, неугомонный утренний бродяга! Не буди раньше времени крепко спящих моих детей. Они так переутомлены и разбиты вчерашним тяжелым трудом. Среди них много больных, много раздраженных, много — увы! — и злых. Но все они такие усталые. Не буди их раньше времени, умоляю тебя. Они так шумны и беспокойны для меня, когда просыпаются; теперь же, спящие, они тихонькие и добренькие. Пусть подольше поспят, не тревожь их».

Вы догадываетесь, что это голос гения-хранителя огромного города, и невольно покоряетесь ему, сочувствуя заботам о его детях, к числу которых принадлежите и вы сами. И там, где воды отлива медленно отступают назад от старых, обветрившихся и тихо осыпающихся арок, каменноликий гений города глухо бормочет:

— Почему вы, неугомонные воды, никогда не остаетесь здесь, около меня, а вечно уходите назад, едва успев прийти?

— Сами не знаем, почему это, — рокочут в ответ воды. — Мы словно на привязи у моря: оно ненадолго позволяет нам приближаться сюда, к тебе, а вслед за тем начинает тащить нас обратно.

— Да, все мои дети так поступают со мной, — грустно шепчет гений города. — Приходят ко мне неизвестно откуда, понежатся на моей широкой теплой груди, потом снова исчезают неведомо куда, а за ними притекают другие.

Вдруг торжественное безмолвие прорезается резким звуком: это с громким стоном просыпается город. В отдалении грохочут колеса тележки пригородного молочника. Немного спустя по улицам проносится возглас: «Молока! Мо-ло-ка-а-а!» Лондон привык получать молочко, лишь только откроет глаза. Еще немного погодя подымается звон церковных колоколов, словно говорящих: «Напьетесь молочка, идите скорее помолиться Богу. Начинается новая неделя, и неизвестно, что в ней может случиться с вами. Идите же помолиться».

Один за другим выползают на улицу двуногие существа, именуемые лондонскими обывателями. Вспугнутая начинающейся дневной суетой ночная тишина нежно целует каменные губы города и неслышно удаляется. Можем теперь удалиться и мы с вами, дорогой читатель, гордясь тем, что у нас хватило храбрости встать раньше всех и присутствовать при смене тихой благодатной ночи на беспокойный шумный день. Впрочем, по воскресным дням Лондон сдержан и не распускается вовсю, как в будни.