Перед ужином мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, раздражительны и дурно настроены; после ужина мы сидели и широко улыбались друг другу, мы улыбались даже нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили всех.
Гаррис, расхаживая по лодке, наступил Джорджу на мозоль. Случись это до ужина, Джордж высказал бы множество разных пожеланий о судьбе Гарриса в здешней и будущей жизни, от которых содрогнулся бы всякий мыслящий человек. Теперь же он сказал только: «Тише, старина! Легче на поворотах». А Гаррис, вместо того чтобы обозлиться и заявить, что нормальному человеку просто невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь на расстоянии десяти ярдов от того места, где он сидит, или намекнуть, что Джорджу вообще не следовало бы, имея ноги такой длины, садиться в лодку обычных размеров, и посоветовать ему свесить ноги за борт — все это он, несомненно, высказал бы до ужина, теперь сказал: «Виноват, старина, надеюсь, я не сделал тебе больно?». И Джордж ответил, что нет, нисколько, что он сам виноват, а Гаррис возразил, что виноват он.
Было прямо-таки приятно их слушать.
Джордж спросил, почему мы не можем всегда быть такими, пребывать вдали от света, с его соблазнами и пороками, и вести мирную, воздержанную жизнь, творя добро. Я сказал, что я сам часто испытывал стремление к этому, и мы стали обсуждать, нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобный, хорошо обставленный необитаемый остров и жить там среди лесов.
Гаррис сказал, что, насколько ему известно, главное неудобство необитаемых островов состоит в том, что там очень сыро. Джордж ответил, что, если они хорошо осушены, это ничего.
Мы заговорили об осушении, и это напомнило Джорджу одну очень смешную историю, которая произошла с его отцом. Его отец путешествовал с одним человеком по Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в маленькой гостинице. Там были еще другие постояльцы, и отец Джорджа с товарищем присоединились к ним и провели с ними вечер.
Время прошло очень весело. Все поздно засиделись, и, когда настало время идти спать, наши двое (отец Джорджа был тогда еще очень молод) были слегка навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате с двумя кроватями. Взяв свечу, они поднялись наверх. Когда они входили в комнату, свечка ударилась о стену и погасла. Им пришлось раздеваться и разыскивать свои кровати в темноте. Так они и сделали, но, вместо того чтобы улечься на разные кровати, они оба, не зная того, влезли в одну и ту же, один лег головой к подушке, а другой забрался с противоположной стороны и положил на подушку ноги.
С минуту царило молчание. Потом отец Джорджа сказал:
— Джо!
— Что случилось, Том? — послышался голос Джо с другого конца кровати.
— В моей постели лежит еще кто-то, — сказал отец Джорджа, — его нога у меня на подушке.
— Это удивительно, Том, — ответил Джо, — но черт меня побери, если в моей постели тоже не лежит еще один человек.
— Что же ты думаешь делать? — спросил отец Джорджа.
— Я его выставлю, — ответил Джо.
— И я тоже, — храбро заявил отец Джорджа.
Произошла короткая борьба, за которой последовали два тяжелых удара об пол. Затем чей-то жалобный голос сказал:
— Эй, Том!
— Что?
— Ну, как дела?
— Сказать по правде, мой выставил меня самого.
— И мой тоже. Ты знаешь, эта гостиница мне не очень нравится. А тебе?
— Как называлась гостиница? — спросил Гаррис.
— «Свинья и свиток», — ответил Джордж. — А что?
— Нет, значит, это другая, — сказал Гаррис.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Джордж.
— Это очень любопытно, — пробормотал Гаррис. — Точно такая же история случилась с моим отцом в одной деревенской гостинице. Я часто слышал от него этот рассказ. Я думал, что это, может быть, та же самая гостиница.
В этот вечер мы улеглись в десять часов, и я думал, что, утомившись, буду хорошо спать, но вышло иначе. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-то колотит в дверь и кричит, что уже половина девятого; но сегодня все, казалось, было против меня: новизна всего окружающего, твердое ложе, неудобная поза (ноги у меня лежали под одной скамьей, а голова на другой), плеск воды вокруг лодки и ветер в ветвях не давали мне спать и волновали меня.
Наконец я заснул на несколько часов, но потом какая-то часть лодки, которая, по-видимому, выросла за ночь (ее несомненно не было, когда мы тронулись в путь, а с наступлением утра она исчезла) начала буравить мне спину. Некоторое время я продолжал спать и видел во сне, что проглотил соверен и что какие-то люди хотят провертеть у меня в спине дырку, чтобы достать монету. Я нашел это очень неделикатным и сказал, что останусь им должен этот соверен и отдам его в конце месяца. Но никто не хотел об этом и слышать, и мне сказали, что лучше будет извлечь соверен сейчас, а то нарастут большие проценты. Тут я совсем рассердился и высказал этим людям, что я о них думаю, и тогда они вонзили в меня бурав с таким вывертом, что я проснулся.
В лодке было душно, у меня болела голова, и я решил выйти и подышать воздухом в ночной прохладе. Я надел на себя то, что попалось под руку — часть одежды была моя, а часть Джорджа и Гарриса, — и вылез из-под парусины на берег.
Ночь была великолепная. Луна зашла, и затихшая земля осталась наедине со звездами. Казалось, что, пока мы, ее дети, спали, звезды в тишине и безмолвии разговаривали с нею о каких-то великих тайнах; их голос был слишком низок и глубок, чтобы мы, люди, могли уловить его нашим детским ухом.
Они пугают нас, эти странные звезды, такие холодные и ясные. Мы похожи на детей, которых их маленькие ножки привели в полуосвещенный храм божества… Они привыкли почитать этого бога, но не знают его. Стоя под гулким куполом, осеняющим длинный ряд призрачных огней, они смотрят вверх, и боясь и надеясь увидеть там какой-нибудь грозный призрак.
А в то же время ночь кажется исполненной силы и утешения. В присутствии великой ночи наши маленькие горести куда-то скрываются, устыдившись своей ничтожности. Днем было так много суеты и забот. Наши сердца были полны зла и горьких мыслей, мир казался нам жестоким и несправедливым. Ночь как великая, любящая мать положила свои нежные руки на наш пылающий лоб и улыбается, глядя в наши заплаканные лица. Она молчит, но мы знаем, что она могла бы сказать, и прижимаемся разгоряченной щекой к ее груди. Боль прошла.
Иногда наше страданье подлинно и глубоко, и мы стоим перед ней в полном молчании, так как не словами, а только стоном можно выразить наше горе. Сердце ночи полно жалости к нам: она не может облегчить нашу боль. Она берет нас за руку, и маленький наш мир уходит далеко-далеко; вознесенные на темных крыльях ночи, мы на минуту оказываемся перед кем-то еще более могущественным, чем ночь, и в чудесном свете этой силы вся человеческая жизнь лежит перед нами, точно раскрытая книга, и мы сознаем, что Горе и Страданье — ангелы, посланные богом.
Лишь те, кто носил венец страданья, могут увидеть этот чудесный свет. Но, вернувшись на землю, они не могут рассказать о нем и поделиться тайной, которую узнали.
Некогда, в былые времена, ехали на конях в чужой стране несколько добрых рыцарей. Путь их лежал через дремучий лес, где тесно сплелись густые заросли шиповника, терзавшие своими колючками всякого, кто там заблудится. Листья деревьев в этом лесу были темные и плотные, так что ни один луч солнца не мог пробиться сквозь них и рассеять мрак и печаль.
И когда они ехали в этом лесу, один из рыцарей потерял своих товарищей и отбился от них и не вернулся больше. И рыцари в глубокой печали продолжали путь, оплакивая его как покойника.
И вот они достигли прекрасного замка, к которому направлялись, и пробыли там несколько дней, предаваясь веселью. Однажды вечером, когда они беззаботно сидели у огня, пылающего в зале, и осушали один кубок за другим, появился их товарищ, которого они потеряли, и приветствовал их. Он был в лохмотьях, как нищий, и глубокие раны зияли на его нежном теле, но лицо его светилось великой радостью.