— По-моему, все идет как надо, — шепнул Хэзлак отцу, когда он вышел провожать их в переднюю (Хэзлаки уходили последними), — А она что об этом думает?
— Я думаю, она за нас, — сказал отец.
— За обедом всегда можно договориться, — сказал Хэзлак. — Спокойной ночи.
Дверь за ними закрылась, но Что-то успело прошмыгнуть в щелку и встать между отцом и матушкой. Оно кралось за ними по узкой скрипучей лестнице.
Глава VII
Лучше владеть немногим вкупе с любовью, нежели обладать сокровищами. Лучше вкушать дикие коренья, нежели иметь в стойле буйволиц вкупе с ненавистью. Столь очевидную истину мог изречь лишь очень мудрый человек. Теперь жаркое подавалось на стол не только по воскресеньям, но и в будни, а пудинг мы ели каждый день, пока пудинг не приелся; таким образом, мы лишили себя одной из радостей жизни, включив еду очередным пунктом в список заурядных физиологических потребностей. Теперь мы могли есть и пить все, что заблагорассудится. Теперь не нужно было за завтраком делить единственный кусок. Теперь хлеб не резался на тонкие ломтики — с тем, чтобы выкроить горбушку на субботний пудинг; мы просто ломали его руками. Но веселье пропало. Невидимый бессловесный гость поселился за нашим столом, и мы уж больше не смеялись и не поддразнивали друг друга, как бывало тогда, когда на обед подавалось полфунта колбасы или пара изумительно пахнущих селедок; разговор сделался пустым и касался исключительно вещей, к нам отношения не имеющих.
Теперь переехать на Гилфорд-стрит для нас было проще простого. Иногда отец с матушкой обсуждали такую возможность — но без всякого воодушевления, холодным тоном, как они теперь всегда разговаривали, пока не затрагивали одну тему (а разговор неизбежно так или иначе сбивался на эту тему), и тогда бесстрастность сменялась бешеной яростью; и так болезненно тянулся месяц за месяцем, и тучи все сгущались. А потом, как-то утром к нам явился человек и сообщил, что старый Тайдельманн скоропостижно скончался, прямо у себя в конторе.
— Ты поедешь к ней? — спросила матушка.
— За мной прислали экипаж, — ответил отец. — Ничего не поделаешь, придется ехать; должно быть возникли какие-то сложности с бумагами покойного.
Матушка горько рассмеялась; почему — я тогда понять не мог; отец ушел. Он пропадал весь день, и все это время матушка, закрывшись, просидела у себя в комнате; подкравшись к двери, я услышал, что она плачет, и удалился в полном недоумении, не понимая, как можно так убиваться из-за смерти старикашки Тайдельманна.
После этого она стала бывать у нас чаще. Траур пошел ей к лицу, она стала еще красивее: жестокий, взгляд сделался мягче — так, во всяком случае, казалось. С матушкой она была неизмено любезна; та на ее фоне казалась простушкой, лишенной всякого изящества. Ко мне — каковы бы ни были ее намерения — она относилась с удивительной добротой; почти не было случая, чтобы она являлась без подарка — пустячного, но приятного — или не находила иного способа доставить мне невинные детские удовольствия. Сердцем она чувствовала, что именно я люблю и чего на самом деле хочу книга, которые она мне дарила, находили в моей душе отклик, а те, что давала читать матушка, — нет; развлечения, в которые она меня втягивала, доставляли мне радость, а матушкины просветительные мероприятия — нет. Частенько матушка, проводя воспитательную работу, охлаждала мой пыл, рисуя неприглядную картину жизни, уготованной мне: узкая, уходящая за горизонт дорога, пролегшая вдоль двух бесконечных стен: „Должен“ и „Нельзя“. Побеседовав же с этой сладкоголосой дамой, я начал рисовать в воображении ожидавшую меня жизнь в виде залитого солнцем луга, и ты идешь, смеясь, по залитой солнцем тропинке под названием „Хочу“. Так что, несмотря на то, что в глубине души я, как уже сказал, ее боялся, я, сам того не желая, тянулся к ней, плененный нежностью, симпатией и пониманием того, что мне потребно.
— Он пантомиму когда-нибудь видел? — однажды утром спросила она у отца, посмотрев на меня, и как-то по-чудному поджала губы.
У меня подпрыгнуло сердце. Отец поднял брови.
— А мать что на это скажет? — спросил он. Сердце у меня упало.
— Она считает театр злачным местом, — ответил я. Впервые в жизни мне пришла в голову мысль, что матушка, возможно, и не всегда права в своих суждениях.
Миссис Тайдельманн улыбнулась, что усилило мои сомнения.
— Боже мой! — сказала она. — Боюсь, что я страшная грешница. Пантомима всегда казалась мне вполне благопристойным зрелищем. Все грешники прямиком направляются в… ну, в общем, в уготованное им место, чего они, несомненно, и заслуживают. Но мы могли бы дать слово; что уйдем с представления, не дожидаясь сцены, где клоун ворует колбасу. Договорились, Пол?
Послали за матушкой, и вскоре она пришла; мне больно было сознавать, что выглядит она крайне невзрачно: бледное лицо, простенькое черное платье. Матушка подошла к этой ослепительной даме в шуршащих одеждах и застыла в каком-то оцепенении.
— Вы уж отпустите его, миссис Келвер, — попросила миссис Тайдельманн; голос ее звучал мягко, вкрадчиво. — Дают „Дика Уитингтона“ — пьеска весьма благопристойная и поучительная.
Матушка стояла молча, нервно сцепив пальцы, и было слышно, как хрустят суставы; губы ее дрожали. Она была явно не в себе. Осознавая всю важность решаемого вопроса, я все же не мог понять, почему она так волнуется.
— Прошу меня извинить, — сказала матушка каким-то надтреснутым, хриплым голосом, — это, конечно, очень любезно с вашей стороны. Но мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам.
— Но лишь один разок, — не сдавалась миссис Тайдельманн. — Ведь у мальчика каникулы.
В комнату проник солнечный луч и заиграл на ее лице; на его фоне место, где стояла матушка, казалось погруженным в почти полный мрак.
— Мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам, — повторила матушка. — Когда он вырастет, то пусть слушается кого угодно, а сейчас его воспитанием должна заниматься я — и только я.
— Ничего дурного в этом нет, Мэгги, — убеждал ее отец. — Сейчас другие взгляды на то, что хорошо и что плохо. Многое изменилось с того времени, когда мы были молоды.
— Вполне возможно, — ответила матушка все тем же хриплым голосом… — Ведь с тех пор столько води утекло.
— Я вовсе не то хотел сказать, — рассмеялся отец.
— А я хочу сказать, что могу и заблуждаться, — ответила матушка. — Вы все молоды, а я — стара, мне с вами делать нечего. Я пыталась переделать себя, но, видно, годы свое берут.
— Напрасно вы так, — ласково сказала миссис; Тайдельманн. — Мне просто хотелось сделать мальчику приятное Ведь он изрядно потрудился в этом семестре — отец мне рассказывал.
Она нежно положила мне руку на плечо и привлекла поближе к себе; в таком положении мы и оставались некоторое время.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказала матушка. — Но я уж сама постараюсь сделать ему что-нибудь приятное; Мы уж с ним найдем, как поразвлечься. Уж что-нибудь да придумаем — не такая уж я зануда, как может показаться. Мальчик это знает и понимает.
Матушка искала мою руку, но я был на нее рассержен и делал вид, что не понимаю ее жестов; не сказав ни слова, она вышла из комнаты.
Матушка эту тему больше не затрагивала, но буквально на следующий день мы отправились в ближайший балаган, где показывали туманные картины и выступал фокусник. Она надела выходное платье много красивее, чем та затрапеза, в которой она ходила последнее время; она была весела и оживленна — совсем не то, что обычно, много говорила и задорно смеялась. Но я, помня свои обиды, насупился и ушел в себя. В любое другое время такое редкостное развлечение доставило бы мне бездну радости, но сейчас у меня перед глазами плавали смутные образы чудесного мира настоящего театра — о нем много рассказывали одноклассники, а недостающие детали я восполнил собственными фантазиями, рожденными при разглядывании аляповатых афиш. Во мне все еще жило то горькое чувство, которое я испытал, лишившись предвкушения удовольствия, и никакой фокусник, отправляющий в широко разинутый рот бесконечную цепочку крыс, связанных веревочкой, ни даже живой кролик, обнаруженный в шляпе почтенного джентльмена (вот уж у кого угодно, но только не у него мог оказаться в шляпе живой кролик!), не могли отвлечь меня от мрачных мыслей.