Но днем более привлекательного места было не сыскать: зеленый мох перед обвалившимся входом, серый лишайник на каменных глыбах. Взобравшись на плоскую крышу, можно было разглядеть горы, виднеющиеся в призрачной дали, корабли, бесшумно снующие по морской глади и исчезающие за горизонтом; а прямо под тобой лежали возделанные нивы и величаво несла свои воды река.
С тех пор мир как-то сузился и краски его поблекли. Теперь-то я знаю, что ничего такого особенного за этими горами нет — всего лишь задымленные города и убогие деревни; но тогда мне казалось, что за ними скрывается волшебная страна, где в замках живут принцессы, а города все построены из золота. Теперь океан можно пересечь за шесть дней, и кончается он нью-йоркской таможней. А тогда, подняв паруса, можно было по этому океану плыть и плыть, оставляя за собой залитую серебристым светом лунную дорожку, проходя под сводами облаков, низко нависающими над горизонтом, пока наконец не увидишь багряный берег волшебной страны, лежащей по ту сторону солнца. Вот уж не думал я в те дни, что мир может оказаться таким маленьким.
Площадка на верху башни была огорожена; вдоль каменного заборчика шла сплошная деревянная скамья, где мы сиживали с матушкой, прижавшись друг к другу, пытаясь укрыться от ветра, который здесь никогда не утихал; матушка рассказывала мне мифы и легенды, объясняющие устройство мира: выходило, что и земля, и воздух заселены удивительными, не похожими на нас существами — картина мира, весьма далекая от научной. Не скажу, чтобы это пошло мне во вред, скорее на пользу. По большей части это были красивые сказки — такими, по крайней мере они получались в изложении матушки; эти сказки учили любви и состраданию, как и все сказки, что мы читаем — будь то современная поэзия или древние предания. Но в то время я воспринимал их буквально, отнюдь не как произведения изящной словесности; матушка, видя это по моим глазам, спешила добавить: «Но все это, конечно, выдумки, в жизни так не бывает». Впрочем, мы-то с ней знали, что бывает, и когда уже в сумерках возвращались домой по темной тропке, то крепко держались за руки.
Кончилась зима, наступило лето; за летом пришла осень. И вот однажды утром мы с теткой, сидя за столом в ожидании завтрака и смотря в распахнутое окно, увидели, как на дорожке показалась матушка; она прыгала, танцевала, кружилась. В руке она держала письмо; подбежав поближе, она стала размахивать им над головой, припевая:
— Суббота, воскресенье, понедельник, вторник, — в среду утром!
Она подхватила меня и закружила по комнате.
Тетка, методично жуя бутерброд, заметила:
— Ну что за публика? Не в себе от радости. А чему радуется? А тому, что переедет она из приличного дома в жалкую конуру где-то на задворках Ист-Энда, и будет у нее вместо кухарки и горничной одна прислуга за все.
Местоимение второго лица тетка не признавала, она считала его грамматическим излишеством. Она никогда ни к кому не обращалась, а говорила о присутствующем в третьем лице, так что получалась не беседа, а комментарий. Были тут и свои преимущества — на ее реплики можно было не реагировать, не обращать внимания, не относя их на свой счет, а рассматривая как отвлеченные рассуждения. Так все и поступали, уяснив, что ничего приятного тетка им не скажет; но матушка к безличному обращению так и не привыкла.
— Никакая это не конура! — ответила она. — Это старинный дом, а рядом — Темза!
— Плейстовские болота![63] — фыркнула тетка. — Хорошенькая Темза!
— А вот и Темза! — возразила матушка. — По-ту сторону болота — Темза.
— Будем надеяться, нас не затопит, — сказала тетка.
— А рядом с домом — сад, — продолжала матушка, не обращая внимания на, теткины слова, — в Лондоне такое не часто встретишь. И никакой это не Ист-Энд; это новый район, его будут застраивать. И настроение ты мне не испортишь, я просто счастлива!
— Что за женщина! — сказала тетка. — Ей бы сесть за стол и налить нам чаю, пока не остыл.
— Как ты любишь всем портить настроение! — сказала матушка.
— Ну куда она льет так много молока! — сказала тетка. Что говорят о ней окружающие, ее не волновало, и слава Богу!
Три дня кряду матушка, весело напевая, укладывала вещи; по сто раз на дню она со смехом распаковывала коробки: чтобы найти нужную вещь, приходилось все переворачивать — и она неизменно оказывалась в коробке, распечатанной последней, и обязательно на самом дне. Однажды Анна, терпеливо ожидавшая, когда же наконец матушка найдет вдруг потребовавшийся тетке предмет туалета, называть который в приличном обществе не принято, предложила тактический прием, позволяющий экономить время:
— На вашем месте, мэм, — сказала Анна, — я бы сразу стала искать в коробке, которую вы намереваетесь открыть последней.
Но ничего из этого не вышло. Выбрав, по предложению Анны, коробку, которую следовало бы считать первой, но которая оставалась напоследок, матушка начинала копаться во всех остальных, и, конечно же, нужная вещь находилась в той коробке, которая, являясь по сути первой, считалась последней.
Пришлось объяснить Анне, что ничего нет глупее ее советов, и попросить воздержаться от них, когда и так тошно. Но во вторник к вечеру сборы кончились; отъезд назначен был на раннее утро в среду.
В тот вечер, не обнаружив матушку в доме, я пошел в сад; нашел я ее, как и ожидал, на любимой скамеечке под старой липой; к моему удивлению, она плакала.
— А я думал, ты рада, что мы уезжаем, — сказал я.
— Конечно, рада, — сказала матушка и вытерла глаза, но тут же набежали новые слезы. — Так почему же ты плачешь?
— Мне жаль уезжать отсюда.
Что надо этим взрослым — в то время я никак не мог понять; да и теперь не до конца понимаю. Не могу, например, понять что мне надо?
На следующее утро мы поднялись ни свет ни заря и выехали еще затемно. Наш фургон уже взобрался на гору, и лишь тогда взошло солнце; мы остановились и в последний раз посмотрели на башню старого Джекоба. Матушка всплакнула, пряча лицо под вуалью; тетка лишь заметила, что «всем бы место было хорошо, вот только мошкары многовато»; я же был слишком взволнован всем предстоящим и ожидаемым, чтобы растрогаться.
В вагоне мне досталось место рядом с крайне тучным джентльменом, который то и дело засыпал, причем во сне он принимал меня за подушку и, ворочаясь, беспрестанно поправлял, пытаясь устроиться поудобней, но рано или поздно его голова приходила в соприкосновение с моей, беспомощно ерзавшей в узком пространстве между его плечом и стенкой вагона, и он просыпался, недоуменно озираясь. Установив причину беспокойного сна, он укоризненно, но вместе с тем и снисходительно смотрел на меня и говорил, обращаясь ко всей компании: — Вот уж эти мальчишки! И десяти секунд не могут посидеть спокойно! — После чего он добродушно трепал меня по голове, чтобы показать, что не сердится, и снова засыпал. Этакий добрячок!
Матушка все время молчала, погруженная в собственные размышления; тетка нашла себе собеседницу в лице какой-то дамы, у которой при посадке раздавили шляпку, уложенную в картонку, и она все никак, не могла успокоиться, — и я, таким образом, оказался предоставленным самому себе. Мне удалось приспособиться к маневрам тучного соседа и, вытянув шею, я смотрел в окно; когда же мне это надоело, я стал вслушиваться в стук колес. Они пели весьма однообразную песню:
Эти две строчки повторялись до бесконечности, сопровождаемые глухим горьким смехом — то громким, то затихающим. И с тех пор, сколько л ни слушаю песню колес, они поют все то же.
Ближе к обеду я тоже задремал, и мне снилось, что меня проглотил дракон. В утробе у него было душно и жарко. Чувствовалось, что чудище малость переело — было там нас, мальчиков, человек сто, и все непереваренные. Помимо моих сверстников я заметил и взрослых, а среди них и мистера Джонсона,[64] с которым мы расходились во взглядах на некоторые вопросы правописания. Этот факт меня сильно расстроил. Старый зануда и здесь не оставил меня в покое и начал донимать разными дурацкими вопросами вроде того как пишется слово «арехметика». В конце концов, я не выдержал и, воспользовавшись тем, что никому до нас не было дела, лягнул гнусного старикашку и тут же пустился наутек. Мне бы удалось уйти, но я налетел на Мальчика-с-пальчика, мирно беседовавшего с Юлием Цезарем, и мы устроили кучу-малу, от чего дракону сделалось больно и он отчаянно завопил. От его крика я проснулся. Проснулся и тучный господин, который принялся растирать отсиженную ногу. Поезд тихим ходом пробирался среди целого моря кирпичных домов, которые сдвигались вокруг нас все теснее и теснее.