Я подымаюсь наверх, в свою комнатку. В одном углу находится моя детская кроватка, а по полу рассыпаны кубики, которыми я играл. Я ведь был довольно неаккуратным ребенком и часто забывал убирать свои игрушки.
Пока я с любопытством и страхом рассматриваю все это, в комнату вдруг входит сгорбленный, высохший, беловолосый старик. Он держит над своей головой ярко горящую лампу и пристально смотрит на меня, а я, в свою очередь, смотрю на него и, к своему удивлению и страху, узнаю в нем самого себя. Потом входит другой человек, помоложе; и это также я. Вслед за тем начинают входить еще люди. Мало-помалу вся эта комнатка, прилегающая к ней лестница и весь дом наполняются людьми. Одни из них молоды и красивы и приветливо улыбаются мне, другие — стары и безобразны и насмешливо подмигивают мне. И каждое лицо у всех этих людей — мое собственное, хотя и не похоже одно на другое.
Вид самого себя в этих людях внушает мне такой ужас, что я сломя голову бросаюсь вон из этого дома. Мои двойники преследуют меня. Я бегу изо всех сил, все скорее и скорее, но чувствую, что мне не убежать от них…
По правилу, во сне каждый сам является героем своих видений. Но у меня случались сны, когда я чувствовал себя в них совершенно посторонним лицом и видел нечто такое, что ни с какой стороны не относилось ко мне самому. Я казался совсем посторонним, не имеющим никакого значения зрителем происходивших вокруг меня событий. Один из таких снов произвел на меня настолько сильное впечатление, что я даже хотел взять его сюжетом для рассказа, но потом нашел, что вышла бы слишком грустная история.
Еще в одном сне, который я видел тоже не один раз, демон внушает одному человеку, что пока тот не будет любить ни одного живого существа и не будет чувствовать ни малейшей нежности и жалости ни к жене, ни к ребенку, он будет иметь успех во всех делах и богатство и слава его будут возрастать с каждым днем. Но если у него хоть один раз и на один миг мелькнет при других проблеск доброго чувства к какому-либо живому существу, то все его земное величие тотчас же рухнет и самое имя его быстро забудется.
Будучи честолюбив и тщеславен, он проникся этими внушениями и, действительно, был окружен всеми благами жизни: богатством, почетом и могуществом. Его любила одна хорошая женщина, но умерла, тоскуя по его ласковому взгляду и слову; детские личики появлялись и исчезали. Но никогда ни один нежный порыв даже к самому близкому существу не тронул его сердца, никогда с уст его не сорвалось ни одного ласкового или просто теплого слова, никогда в мозгу его не затрепетала ни одна добрая мысль.
Прошли года. Все близкое ушло от него. Осталось только одно существо, которого ему следовало бояться: худенькое детское личико с большими, тоскующими глазами. Это существо было его единственной дочерью, которую он любил так же горячо, как некогда его самого любила давно уже отошедшая в вечность женщина и скорбный, молящий взгляд которой постоянно преследовал его. Но он стискивал зубы и с деланным равнодушием отвертывался от этого взгляда.
Между тем печальное личико день ото дня все худело и бледнело, и в один пасмурный осенний день в главную контору его многочисленных предприятий явились и объявили ему, что его дочь умирает. Он бросился к ней, но в нескольких шагах от ее постели остановился со скрещенными на груди руками. Девочка повернула к нему голову и с немой, страстной мольбой простерла к нему руки. Но лицо его оставалось неподвижным, холодным и суровым. Тонкие и прозрачные руки ребенка безнадежно упали на разметанное ею в лихорадочном жару одеяло, полные печали, тоски и невысказанной муки напрасного ожидания глаза померкли, и старая няня осторожно закрыла их, а отец с наружным спокойствием снова вернулся к своим прерванным деловым занятиям, которые давали ему богатство, славу, почет и могущество.
Но по ночам, когда его роскошный дом погружается в безмолвие, этот человек украдкой поднимается наверх, в ту комнату, где лежит его мертвый ребенок, и откидывает простыню, которой он прикрыт.
— Умерла… умерла! — бормочет он, ломая руки.
Потом он берет мертвое тело на руки, прижимает к своей груди и покрывает поцелуями холодные уста, щеки и маленькие, худенькие, прозрачные, окоченевшие руки…
Далее мой сон становится уже невероятным. Мне снится, что мертвый ребенок продолжает лежать в своей комнатке, под белой простыней, и смерть не оказывает на него своего ужасного разрушительного действия.
Я несколько времени недоумеваю по этому поводу, но вскоре перестаю удивляться. Когда фея сна рассказывает нам свои сказки, мы, подобно детям, только смотрим широко раскрытыми глазами, жадно ловим каждое ее слово и верим всем ее рассказам, какими бы чудесными они нам ни казались.
И вот каждую ночь, когда весь дом погружается в глубокий сон, дверь в комнатку покойного ребенка неслышно отворяется, в нее тихо, крадучись, входит человек и осторожно затворяет ее за собою. Потом он снимает простыню с своей мертвой дочери, берет на руки маленькое тело и вплоть до утра, в продолжение долгих темных часов, неутомимо ходит взад и вперед по маленькой комнатке, крепко прижимая к себе мертвого ребенка, целуя его, лаская и называя самыми нежными именами, словно любящая мать, укачивающая больную малютку.
А когда сквозь ставни в комнатку начинает проникать первый утренний луч, человек тот осторожно кладет обратно на постель свою дорогую ношу, заботливо накрывает ее простыней и уходит крадущимися шагами.
И дела его продолжают процветать; его богатство, слава, почет и могущество все возрастают и возрастают…
III
Много нам было хлопот с обрисовкой героини нашей повести. Брауну хотелось, чтобы она отличалась особенным безобразием. Нужно сказать, что главное стремление Брауна — быть во всем оригинальным. Достигает он своей оригинальности обыкновенно тем, что самое обыденное возьмет и вывернет наизнанку. Если бы в его распоряжение была предоставлена какая-нибудь новая планета с тем, что он может водворять на ней какие угодно порядки, то он, наверное, день назвал бы ночью, а лето — зимою; людей заставил бы ходить на голове и здороваться не за руки, а за ноги; деревья у него росли бы корнями в воздухе, а вершинами в земле; петухи несли бы яйца, а куры, восседая с важным видом на курятниках, выкрикивали бы во все горло «кукареку». Устроив на своей планете все шиворот-навыворот, он с самодовольствием воскликнул бы:
— Смотрите, какой оригинальный мир я создал по собственному вкусу!
Впрочем, и помимо Брауна на свете немало людей, имеющих такое же представление об оригинальности.
Но это в скобках. Вернемся лучше к нашему маленькому литературному собранию.
Нам, то есть Мак-Шонесси, Джефсону и мне, очень не хотелось придерживаться брауновской «оригинальности», поэтому мы объявили, что лучше удовольствуемся обыкновенной героиней.
— А доброй или злой? — поспешил спросить Браун.
— Злой! — сразу выпалил Мак-Шонесси. — А ты как думаешь, Джефсон?
Джефсон вынул изо рта трубку и своим тихим, грустным голосом, который он не изменял, что бы ни рассказывал — смешной анекдот или трагический случай, — произнес:
— Она не должна быть исключительно злодейкой, у нее должны быть и добрые чувства, сдерживаемые властью практического рассудка. Это будет интереснее.
— Странно, почему злые люди всегда интереснее добрых? — заметил Мак-Шонесси, задумчиво глядя вверх.
— По-моему, это вполне понятно, — подхватил Джефсон. — У дурных людей нет последовательности и устойчивости. Они постоянно держат нас в возбуждении неизвестности, а хорошие люди лишают нас этого удовольствия. Это то же самое, что езда на молодом, горячем и с известным норовом скакуне, и езда на вполне выдержанной, степенной лошади. Первый даст вам целую массу интересных переживаний, а на второй вы спокойно можете совершить далекое путешествие без особенных приключений и развлечений, то есть будете скучать. Поэтому если мы изберем в героини воплощенного в женском образе ангела, то весь интерес к ней со стороны читателя будет исчерпан уже в первой главе. Ведь раз очерчен характер героини, то каждый наперед будет знать, как она может поступить в известных случаях.