С песьим воем рвется ветер из ущелья Туйе-Таса. Этот нудный и злой ветер способен опрокинуть всадника вместе с конем. И от него каменеет лицо, и тягуче выцеловывает он алую краску губ, ветер ущелья Туйе-Таса.
Две скалы вонзаются в небо сверкающими копьями, а зеленая седловина обрывается стремительно уходящей вниз пропастью, на дне которой нашли приют редкие лиственницы. Ущелье Туйе-Тас: непокорный ручей Шарыктыбулак кощунственно плюет в небо белыми хлопьями пены, и ветер с песьим воем скользит по холодным отвесным стенам, готовясь вырваться на простор, но со всего разбега ударяется упругой грудью о черную скалу, мертвенным стражем стоящую у самого выхода. Скала эта напоминает гигантского злого верблюда, отсюда и название местности — Туйе-Тас, ущелье Туйе-Тас.
У самого подножия скалы тесно прилепилась скромная юрта, и скала надежно защищает ее от ветра. А больше нет здесь человеческого жилья, да и быть не может — одинокую юрту окружают суровые утесы, угрюмые скалы, могучие деревья. И кажется, что жизнь здесь замерла много веков назад — забытое богом, далекое, туманное, молчаливое место, дикий, отчужденный кусок иного мира, живущего по своим, одному ему известным законам…
Женщина с кувшином, закутанная в шаль, легкой походкой скользнет к ручью за водой и скроется в юрте. И опять тишина. Тишина, густая, как утренний туман, тишина, которая настороженно прислушивается сама к себе. Дикое, пустынное, мрачное место…
Слышен гортанный клекот горного ручья, да зловещее уханье филина доносится. А как сладко пахли здесь весной горные тюльпаны, но миновало лето, осень жадно дохнула, опалила цветы леденящим своим дыханьем, — и сникли цветы, побурели травы. Горьким духом полыни пахнет нынче в горах горьким запахом увядания и сухости.
Путник, остановись — и ты увидишь крепкого коня, привязанного к юрте, такого большого, что кажется — губами он может коснуться звезд, а задними копытами оттолкнуть от себя землю.
С заката до плотной темноты стоит он здесь, а потом пасется, стреноженный, на лужайке за юртой. И — темнота и лишь отблески огня пробиваются из дыр в кошме да легкий дымок вьется над тундуком. Ветер ущелья Туйе-Таса подхватывает дым, играет с ним, мчит его дальше, дым жилья, дым, насыщенный запахами вареного мяса. А когда над утесом восходит звезда Шолпан, с тихим скрипом отворяется дверь жилища — и на порог выходит хозяин коня, сутуловатый ширококостный великан. Жигит долго смотрит на яркую луну, вздыхает и идет проведать коня. Лениво глядит он, но цепкие его глаза видят из-под нахмуренных бровей каждую травинку.
Медленно бледнеет небо, а кругом тишина, и бешено катится луна, едва поспевающая за уходящей ночью.
Молчит небо. Молчат камни. Крепок утренний сон, о, путник! Крепок утренний сон, а кругом — тишина, черный лес, синие горы, серая юрта. Крепок утренний сон…
На стене висит его тяжелая камча с медным шариком на конце, сплетенная из двенадцати крепких ремней. Камча — кормилица, камча — спасительница камчигера. Не добыть без камчи удачи, не наполнить черный казан вкусным мясом. Корову с теленком отдал он за нее мастеру, и висит его камча, как всегда, на почетном месте.
Однако что это? Появляется влага на медном шарике, растет, тяжелеет и обрывается каплей… И вот уже новые капли мерно падают — кап-кап-кап — мерно падают капли, хотя и рукоятка и плеть камчи совершенно сухие. Да что же это? Откуда эти теплые полновесные капли, пахнущие миндалем и кобыльим молоком? Как в песок впитываются капли, падают капли, пахнущие миндалем и кобыльим молоком…
Доскей лежит неподвижно, и кажется ему, что это хмельной вкусный кумыс пролился на него из волшебного торсыка. Он лежит неподвижно, и капли волшебного пьянящего кумыса увлажняют его глаза, и хорошо у него на душе, и хочется рассказать жене о чудесном кумысе.
Но она спит и досматривает сон о весенней песне. Слышно легкое дыхание ее, и он хочет повернуться, обнять ее, рассказать ей о чуде, но будто злые чары сковали его, и он не может шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Камка! — шепотом зовет он. Но молчит, зловеще молчит спящая женщина.
— Камка! Камка! — в ужасе кричит он. — Камка! Камка, проснись!
Молчание и тишина, мертвая могильная тишина. Тишина и леденящее душу молчание.
А из камчи все течет и течет кумыс… Переполнив глазную впадину, бежит он уже и по щекам жигита, хмельной, пьянящий, волшебный, вкусный кумыс.
«Будь что будет!» — решил Доскей и разжал губы.
И тут же замер от ужаса и отвращения. Кровь! В ноздри ему ударил соленый запах свежей человеческой крови! Крови!
— Кровь, это кровь, чья это кровь, Камка? Скажи, ты знаешь? Камка, скажи, скажи мне, скажи!..
…Он вздрогнул всем телом и открыл глаза. Все лицо его было мокрым от слез. Он осторожно скосил глаза на спящую жену, но Камка спала, и, успокоенный тем, что она не слышала, как он кричал, Доскей вскочил на ноги и вышел из юрты.
До полуночи небо было чистым, ни единого пятнышка на небе, а теперь вдруг закрыли его тяжелые свинцовые тучи и серый дождик без устали сыпал на землю мелкую водяную пыль. Гнедой конь потемнел под дождем и стоял, понуро опустив голову, поматывая ею, как от зубной боли.
И Шарыктыбулак вышел из берегов, и горы зябко кутаются в сумрак, угрюмо молчат, смирившись с осенним ненастьем, — покорно никнет земля, обессиленная обильным горячим летом.
Доскей отвязал коня и повел его под широкую крону лиственницы. На обратном пути прихватил седло, что мокло, брошенное под дождем у самого порога юрты.
Камка по-прежнему спала, сладко посапывая, разметавшись во сне, и его охватила злоба.
— А ну хватит валяться! — закричал он. — Вставай, я есть хочу!
Он сел за дастархан, и ноздри его задрожали от непонятного гнева. Жена, испуганная, чувствовавшая себя виноватой, быстро согрела козлятину, оставшуюся от ужина, и поставила ее перед ним, но он и не притронулся к мясу.
— Волос попал. Выбери волос из мяса, — глухо сказал он и, отшвырнув миску, снова улегся, накрывшись с головой тяжелым шекпенем из верблюжьей шерсти. Однако тут же отбросил шекпень в сторону, словно тот душил его, и глубоко, жадно стал хватать ртом воздух. «О, создатель! Ух!» — приговаривал он, и вздохи его были похожи на рыданья.
Камка никогда не видела мужа таким, вот почему, удивленная, робкая, она присела на корточки близ очага и не решалась ни о чем его расспрашивать. С жалостью и любовью глядела она на его почерневшее от гнева лицо, а он все ворочался и ворочался, не находя себе места…
— Камка! — наконец выдавил он, приподнявшись. — Камка, где моя камча?
— Как где? — не поняла она. — Висит. Как всегда. Висит у тебя над головой.
— Выброси ее!..
— Зачем? Что ты говоришь? — Она глядела во все глаза, но он молчал, и она отвернулась, молча сняла плетку со стены, положила ее рядом с седлом и замерла, уткнувши голову в руки.
Камча! Тяжелая его камча с медным шариком на конце, сплетенная из двенадцати крепких ремней. Корову с теленком отдал он за нее мастеру и никогда не жалел об этом, ибо камча — кормилица, камча — спасительница, камча — единственный друг жигита-камчигера. Не добыть без камчи удачи, не наполнить черный казан вкусным мясом, не выжить в этой злой и одинокой жизни Камча! Камча делала его сильным и неуязвимым, камча сопровождала его в самых дерзких, самых удалых набегах, и вот… и вот глядит он на нее странно-безжизненным и потухшим взглядом. Он велел ее выбросить, а ведь без камчи не добыть ему пищи, не выжить…
Он велел ее выбросить, он унизил камчу, он унизил себя и понимал, что поступком этим как бы перечеркивает всю свою прошлую жизнь, полную риска, борьбы, приключений. А ведь он так любил эту жизнь — свист пуль над ухом, бешеное дыхание погони, сладкую радость при виде поверженного врага.
И вот он выбросил, унизил, проклял камчу, а все потому, что во сне ему, видите ли, что-то почудилось. Подумаешь, кровь! Мало ли он в своей жизни видел крови, и не он ли, смеясь, всегда говорил жигитам, что любой другой хлеб, хлеб, не связанный с риском и смертельной опасностью, показался бы ему пресным…