Изменить стиль страницы

— Почему ты не женился на ней? Все бы было просто.

— Здравствуй, я твой дядя! Да как же я могу разбивать вашу семейную жизнь? Да если бы я любил ее, ну, прямо-таки безумно, не мог бы разваливать семью… Нет, мог бы, если бы на твоем месте был другой. Ты же понравился мне давно с первого взгляда, а почему — не знаю. И она рассказывала о тебе с такой любовью, и я проникся глубоким уважением к тебе. Не скрою, я чувствовал себя ничтожеством в сравнении с тобой. Временами она язвила над тобой, с подковыркой говорила, но опять же любовно. Как же я мог жениться на ней, если она всю бы жизнь вспоминала тебя? Да и в матриархате я не жилец. Ведь она рождена для главенства. Не сердись, Антон Коныч. Все нуждаются в дружеской руке, а такие добряки, как ты, — тем более. Не был я тебе помехой. А ты о каких-то бабках.

— Теперь уж ни к чему подбивать бабки. Ничего не воскресишь, ее загубишь…

— Что с тобой, Антон Коныч? Смотри не дай дуба.

Истягин большим пальцем давил во впадинах под глазами слезы. Достал пистолет из внутреннего кармана, положил на стол.

— Возьми, Степан Светаев. Мне не нужен. И вытолкните меня за ворота, пока я не передумал. Уж очень на меня дурно действует, когда играют в благородство. Потому что и сам я падок на такую подлость. Запомни, Светаев, тут дело не просто в человеке, а в женщине, стало быть, во много раз человеке. Счастье твое в том, что голова у тебя удивительно прекрасной формы.

Бобовникова сама пошла проводить его. Во тьме за калиткой голос Булыгина:

— Это я. — И Истягин нащупал забинтованные руки. — Проводит тебя добрая душа Ляля.

XVII

Близко к полуночи Серафима зашла в квартиру — глянуть, что с ее бывшим мужем. Но Истягина не было там. Из жерла «голландки» выдуло черные хлопья горелой бумаги. На полу валялась скомканная бумажонка — тот самый ордер на жилье, который Серафима великодушно вручила Истягину, а он, смяв его, швырнул наотмашку.

Хотя вещмешок лежал в углу под вешалкой, что-то подсказало ей: не дождаться тут Истягина, надо искать в другом месте. И она инстинктивно потянулась к Ляле.

У Филоновых не переводились подопечные из родни, иногда далекой. Брали в дом подростков, выводили в люди. Такой вот родственницей и вроде домашней работницы была Ляля, тихая, себе на уме, неброская ликом девчонка, помаленьку собиравшая приданое. Филоновы одаривали ее отрезами, туфлями, были привязаны к ней.

Теперь Ляля работала на шинном заводе, жила в маленькой комнате барака.

Ляли дома не было.

Истягин спал на полу, подсунув под голову руку. Горевшая сигарета выпала из губ, полосатая тельняшка, дымясь, тлела по подолу. Пьян. Мертвецки. Впервые видела его таким растерзанным — в обгоревшей до груди тельняшке, неловко подвернутая рука набухла венами. А был прежде как красна девица — не пил, не курил, так, иногда баловался молодецки.

Проветрила комнату. Не проснулся, а только глухо застонал, когда снимала сапоги с его ног. Села на стул, вглядываясь при свете настольной лампы в Истягина. Ступни крупные, да и весь он ладен какой-то полномерностью.

И она, теряя сама себя, заплакала с гневной усладой. Слезы снимали нервное напряжение и заодно до самой горькой основы просвечивали то положение, в которое занесла жизнь ее и Истягина Антона.

«Дорогой, родимый батя, — писал отцу Иван, один из Истягиных, — никакого тута климата нетути, все лето дождик и не по-нашески, не по-российски крупный, грозовой-громовой, а мочит-гадит потихоньку, исподтишка пронимает до самых костей. Тучи висят сплошняком».

Тот предок Истягина жалобился: много люду ходит тут с косами (китайцы), а поиграть не с кем. Бухта, городок на склоне сопки задернуты моросящим дождем. Край действительно цветущий: цветут сады, ботинки цветут плесенью, пуговицы зелено ржавеют — не успеваешь драить.

Жизнь у моряков бекова — полюбить некого. Одни мужики. И на базе кругом ни души, только олени да изредка испугом развеселит снежный барс. «Чего бы вы хотели?» — спросил большой начальник отслуживших два срока моряков. И тут слышит: «Бабу живую. Глазком увидать хоть в щелочку… В кино видим, а живую вторую пятилетку не видим и не слышим».

Самая что ни на есть посредственность женская, самая невезучая в России, приехав сюда, выходила замуж за первостатейного молодца. Местным смазливым девицам приходится покрепче держаться за материн подол, чтобы несовершеннолетней не оказаться женой сорвиголовы из торговых морячков. Поселит тебя в экзотически обставленную квартиру-клетку, а сам — в рейс длительный. А тут так и вьются блестящие военные моряки, пружиня мускулы, наеденные шеи, смотрят в глаза с веселой заманкой. Не потому ли бабы повелись отзывчивые, чуткие, одним словом?

Серафима рано осознала свою силу и власть над мужчиной. Дерзко посмеивалась над приезжими женщинами.

Было ей пятнадцать лет в ту теплую, ясную приморскую осень… За островом громыхнули залпы кораблей Тихоокеанского флота, гулко раскатываясь над бухтой и городом, — салютом наций встречали американскую эскадру адмирала Ярнела. Пришла эскадра с дружеским визитом. Тяжелый крейсер в сопровождении двух эсминцев вошел в бухту, встал на рейде. Американские матросы удивляли жителей — на берегу много пили, валялись в скверах, морская полиция, патрули комендантской службы эскадры Ярнела резиновыми дубинками протрезвляли их, волокли на корабли.

Приезжавшая в город Серафима со своими подругами-школьницами видела американских матросов.

Заокеанские гости и хозяева соревновались в различных спортивных играх, ходили под парусами, купались. Один мичман искусно вальсировал яхтой под музыку.

Много видела Серафима в ту теплую и ясную приморскую осень… Она могла пройти куда хотела — три авторитета равновесомых были тому порукой: авторитет матери (ректор института), авторитет Маврикия Сохатого (крупный чин торгфлота) и авторитет самый неотразимый — ее юность, смелая, прекрасная. Была вожаком в школе властным. Она хотела и могла верховодить с усладой и общественной пользой.

В саду за флотским клубом тянули канат: за один конец американцы, за другой — русские.

— Здоровенные быки, особенно эти негры. Черта с два их осилишь! — слышала она за своей спиной голоса. Потащили американцы, и запылило под ногами русских.

Но мичман Булыгин замахал флажками, и борьба прекратилась.

— Антошка, выручай!

— Куда его? Салага он, не служилого возраста! Вольнонаемный покуда.

— Выручай, Антоша, — сказал мичман Булыгин.

Наверно, шутили. Но парнишка лет семнадцати в брезентовой робе заменил первого у разделявшей команды черты матроса. Он взялся за канат, моргнул мичману: мол, можно. Мичман переглянулся с американским напарником — судьей, и они оба махнули флажками. Матросов, тянувших канат, трепало, как листья виноградной лозы в грозу.

Серафима со смешанным чувством азарта и жалости глядела на Антона, недоумевая, зачем поставили его лицом к лицу с крупным толстошеим негром. Скаля зубы, негр презрительно улыбался черными воловьими глазами. Антон поднырнул под канат спиной, приседая, уперся у черты, со спокойным любопытством всматриваясь в лицо американца, как в заросли тайги.

Серафима была уверена, что она слышала, как с треском рвалась под канатом роба на спине Антона, и видела в разрывах робы до кровавой красноты обожженное канатом тело.

Упираясь в кремнистую землю, он покачивался. Крепко скипелись губы, тлел румянец на худом лице. Ей хотелось, чтоб глянул на нее, и тогда бы она ушла, не томясь незнакомой прежде болью и жестокостью. Но он смотрел в чадившие черным жаром глаза и бело оскаленный рот противника. И казалось, не слышал выкриков и свистков. Теперь лицо вроде бы слегка подернулось туманцем, проступило выражение полной отрешенности от окружавших его людей, от самого себя.

Он уже был ее парень, то есть она решила не упускать его. Он должен любить ее, потому что она сильно хотела, чтобы он любил, как любят все друзья ее.

Канат пилил спину Антона. Антон поднял голову, посветлев скулами, кинул на своих товарищей безжалостный вроде бы детской смышленостью и укоризной взгляд и вместе со всеми качнулся в свою сторону. Гроздьями посыпались с каната американские моряки, а самый упорный из них, негр с бычьей шеей, упал грудью на черту и стал кусать землю, сплевывая кровь. Заметив на себе любопытные взгляды, он, тая улыбку, еще яростнее принялся грызть землю уже на потеху публике.