Бобров проницательным взглядом любящего человека все это прочел на расстроенном лице своей дорогой гостьи.
Ее волнение сообщилось ему и еще более усилило и без того угнетенное происшествиями дня состояние его духа. Он не мог, да, кроме того, надо сознаться прямо, боялся начать расспросы, хотя мысль, что она у него, значит, несомненно, любит его, должна бы, казалось, придать ему бодрости, но он, как все в первый раз горячо и истинно любящие люди, не верил своему счастью, продолжая волноваться, беспокоиться, ожидая, вопреки доводам рассудка, что вот-вот это счастье исчезнет для него, как чудное мимолетное видение, как сладкий сон, сменяющийся так часто тяжелым, страшным пробуждением.
Того только можно назвать безусловно счастливым, кто дорожит своим счастьем, страшится ежеминутно потерять его, подобно скупцу, дрожащему над своими сокровищами.
Высшее счастье — это бояться лишиться своего счастья.
Некоторое время таким образом они оба молчали. Тишину, царствующую как в кабинете, так и во всей квартире молодого технолога, нарушало лишь однообразное тиканье часов.
Кабинет представлял из себя довольно обширную, но вместе с тем и чрезвычайно уютную комнату; большой письменный стол стоял в простенке между двумя окнами, закрытыми теперь тяжелыми зелеными репсовыми драпировками, с правой стороны от входа почти всю стену занимал книжный шкаф, с левой же — большой турецкий диван, крытый тоже зеленым репсом, остальная мебель состояла из двух маленьких круглых столиков, мягких стульев и кресел и кресла перед письменным столом в русском стиле, с дугой вместо спинки. Пол был обит войлоком и темно-зеленым сукном, что совершенно заглушало шум шагов.
Большая кабинетная лампа под зеленым абажуром распространяла в комнате мягкий полусвет.
Княжна Юлия, видимо, тоже по измученному, бледному лицу Виктора Аркадьевича угадала те страдания, которые он перенес за этот роковой день.
— Вы измучились… вы не похожи на себя… я знаю это, а потому и… пришла! — начала первая она нежным шепотом.
Взгляд его глаз, неотводно устремленный на нее, имел какое-то молитвенно-восторженное выражение.
— Благодарю вас… я не ожидал, что вы… сами! Я ждал письма.
Он взял ее за обе руки и крепко пожал их. Она не отнимала рук.
— Письма!.. — повторила она с грустной полуулыбкой. — Что можно сказать письмом в такой решительный момент наших двух соединенных на веки жизней? Надо приготовиться к борьбе, надо выйти из этой борьбы победителями, не разбирая средств.
В нотах ее чудного голоса слышался как бы стальной отзвук, указывавший на бесповоротную, твердую решимость.
Недаром она была дочерью князя Сергея Сергеевича Облонского.
В немом восторге, с внезапно облегченным сердцем, исполненным вдруг твердой, непоколебимой верой в грядущее счастье, смотрел, не спуская глаз, на свою очаровательную гостью молодой человек.
— Но… как? — робко задал он вопрос.
— Как! — снова повторила она. — Если любят, то этого не спрашивают. А ты, ведь ты же любишь меня?
Она выговорила как-то неудержимо быстро этот последний вопрос.
Эти слова и это в первый раз сказанное "ты" произвели на Виктора Аркадьевича действие электрического тока.
Он вздрогнул, побледнел, потом вспыхнул и, нервно сжав руки княжны, которые продолжал держать в своих, воскликнул:
— И ты меня спрашиваешь, ты, ты сомневаешься в моей любви!
— Я в ней не сомневаюсь, иначе я не была бы здесь, — просто ответила она. — Я задала тебе этот вопрос, чтобы вдохнуть в тебя энергию, которая, видимо, оставила тебя при первом встретившемся препятствии.
— Но это препятствие — пропасть… — с выражением ужаса заметил он, — пропасть, разделяющая нас.
— Она не так глубока, как кажется, я перешла ее. Я здесь, — почти злобно улыбнулась она.
Он окинул ее удивленным взглядом, никогда не видал он ее такой, сказать более, не мог ее такой даже предполагать.
"Она закалилась, видимо перенеся страшную семейную бурю!" — промелькнуло в его голове.
— Что случилось, что произошло между тобою и князем? — задал он вопрос.
— Ничего особенного, все, что мы давно ожидали… Он не соглашается на наш брак. Он говорит, что лучше желает видеть меня в монастыре, в могиле, чем замужем за человеком не нашего, т. е. не его, общества. Он приехал сегодня к обеду и долго говорил со мной. Я объявила ему, что скорее умру, нежели буду женой другого, я плакала, я умоляла его — он остался непоколебим… и уехал, приказав мне готовиться в отъезд за границу.
— Скоро?
— Он едет, по его словам, со мной через две недели.
— Значит, все кончено… А ты, ты говоришь о победе! — прошептал он.
Этот шепот был шепотом отчаяния.
— Ничего не значит, и ничего не кончено, ведь я же здесь, у тебя.
— Что же из этого? — растерянно спросил он.
— Значит, я твоя, твоей поеду за границу, твоею вернусь, и вернусь скоро.
— Но он… — начал было Виктор Аркадьевич.
— Он палач… но я… я не жертва! — не дав ему договорить, вскрикнула она. — Я связана лишь словом, которое вымолила у меня сестра, — не оказывать решительного сопротивления отцу, пока я нахожусь под кровлей дома ее и ее мужа. Когда же мы с ним останемся вдвоем, то поборемся.
— И ты надеешься? — робко спросил он.
— Не надеюсь, я уверена. Ему не останется выбора, когда придется выбирать из двух зол. Он выберет, по его мнению, меньшее — наш брак, а не позор его имени… Для этого я и пришла сюда…
Ее глаза сверкали. Она обжигала его взглядом: он чувствовал у своего лица ее горячее дыхание, так как при последних словах она наклонилась к нему совсем близко; ее руки нервно сжимали его пальцы.
— Я твоя, понимаешь ли ты, я твоя, я хочу быть твоей!..
Вся кровь бросилась ему в голову.
Он понял и с неудержимым порывом страсти сжал се в своих объятиях.
Губы их слились в первом горячем, страстном, грешном поцелуе…
Бледный, с потухшим взглядом, с дрожащей нижней челюстью стоял он перед ней, сидевшей на диване с поникшей головой и с опущенными на колени руками.
— Простишь ли ты меня, моя ненаглядная, мое роковое увлечение? Простишь ли мне то, что я воспользовался твоим нервным состоянием и вместо того, чтобы удержать тебя, сам…
Она быстро подняла на него глаза, они горели теперь каким-то мягким светом.
— Не нам винить себя… нас довели до того… Я знала, зачем я шла… Это единственный путь к победе… над деспотами…
— Но ты можешь раскаяться и обвинить меня?
— В чем раскаяться? В том, что я доказала тебе, что я люблю тебя, что я верю тебе?
Он опустился перед ней на колени.
— В этом, верь, ты никогда не раскаешься — вся моя жизнь теперь, более чем когда-либо, если это только возможно, принадлежит всецело тебе. Этот день, тяжелый, страшный день для нас обоих, отныне составляет эру нашего счастья. Мы будем вспоминать его всю нашу жизнь, если суждено жить, мы умрем с мыслью, что мы были счастливы хоть одно мгновенье, если нам суждено умереть.
— Верю, милый, дорогой муж мой перед Богом, и спокойна и за себя, и за тебя, — нежно отвечала она, склонившись к нему и обвивая руками его голову, — но зачем печальные мысли, откинь их, мы будем жить, будем вечно любить друг друга, будем счастливы…
Их уста снова слились в долгом поцелуе.
— Прелесть моя, ненаглядная…
— Я верю, я глубоко верю, что Провидение поможет нам, что мы теперь, соединенные крепкой, нерасторжимой связью, освятим эту связь перед престолом Всевышнего и Он, Всеблагий, простит нам и благословит нас. Если только то, что произошло, — грех и преступление, то мы, повторяю, доведены были до него другими, так пусть же этот грех и падает на их голову.
Так говорила она.
Он внимал ей, глядя неотводно в ее глаза, горевшими лучами любви и надежды.
От полноты переживаемого счастья он не мог произнести в ответ ни одного слова и лишь судорожно сжимал в своих объятиях ее стройную талию.
Они оба снова жадно стали пить нектар первых минут взаимной любви, первых порывов неиспытанной ими доселе взаимной страсти — пили и не могли насытиться.