Изменить стиль страницы

Сильвестр и то уж ушел от двора, еще при жизни царицы, когда заметил, что Иван не только перестал его слушать, но все наперекор делает.

В дальнем Белозерском скиту, по совету Макария, как бы в добровольном изгнании, поселился протопоп.

Адашев тоже словно в почетной ссылке находится: воеводой царским в Ливонии, в Феллине-городке.

Но Ивану мало этого. Он нашел свидетелей из лиц, которые враждебны были обоим опальным. И стал заочно судить обоих, обвиняя именно их в том, что они «на царицу, в бозе усопшую, помышляли, чары творили, зелье ей потайно давали, на след сыпали».

Верит, не верит сам царь обвинению — не все ли равно?

Нарядили суд, заочно осудили обоих.

Адашев, переведенный под стражей в это время в Дерпт, чтобы убежать не мог, не дождался приговора, сам покончил с собой.

Сильвестра в Соловецкий скит заточили, причем строго было наказано: самую тяжкую работу возлагать на бывшего правителя царством, всяческими лишениями изнурять его.

Делали ли монахи по приказу? — кто знает.

Но Иван доволен: хотя немного выместил врагам, тем, кого считает главными угнетателями своими, да еще хитростью опутавшими волю его.

Редко видит теперь сыновей Иван.

С ними бабка Захарьина больше находится. А если приведут старшего, Ваню, к отцу на поклон, хмурится Иван. Лицом ребенок на мать очень похож. И словно укор за что-то читает Иван в глазах бойкого, живого мальчика, в этих больших, ясных, невинных глазах, взятых у Анастасии.

Тяжела голова от вечерней пирушки, душа полна кровавыми или соблазнительными картинами, без которых дня не проходит теперь. А Ваня-царевич глядит на отца чистыми глазами своими и «челом бьет», спрашивает:

— Добр ли, здоров, осударь-батюшка? Хорошо ли почивал, родименький? Бог милости послал: вот вынул я просвирку за твое осударево здравие!

Махнет рукой, чтоб уводили скорее сыновей — Ваню, разговорчивого, и Федю, тяжелого, молчаливого, который напоминает отцу слабоумного брата Юрия, когда тот ребенком еще был.

И опять один Иван, опять от тоски темнеют глаза, стареет он лицом.

И всюду, всегда он один: на пирах, в Думе, на поле ратном, в Ливонии, которую решил вконец покорить.

В церкви и на площади людной — везде одиноким, затравленным себя он чувствует. Словно враг близко, за чьей-то спиной сторожит его, удар навести собирается. И чтобы выйти из этого состояния одиночества и тайного страха, Иван сам на дыбу вздымает людей, рубить, колоть, жечь велит и помогает своими руками палачам. Легче ему тогда, проходит личный страх, забывается одиночество.

Зато ночи — вот пытка Ивану!

Совесть в темноте, в тишине пробуждается, светлые дни с Настей вспоминаются. Образы казненных, тени замученных вереницей медленно перед глазами влачатся, грозят иной, загробной карой, возмездием Божеским.

Закричит Иван… Войдут близкие слуги, спальники, дежурящие рядом с опочивальней царя. Легче ему. Но стыд жжет душу.

«Ишь, словно дате малое, один побыть в ночи боится царь! — скажут». Так думает Иван. И приказывает дьяка позвать. Нужно-де важную епистолию составить.

Или за Схарьей посылает.

Придет старик жидовин. Знает уже он, давно понял, в чем дело!

И тихо начинает беседовать с царем, дает ему питья успокоительного. Уверяет, что это «приступ трясучки» у повелителя.

— Ну, это ж не так опасно. Вот заснет великий государь — и к утречку все минет. Разве ж я не правду говорю?

— Правду, правду. Мне и то лучше! Ступай, старый, спи!

Отпустит Схарью, успокоенный и речами и напитком лекаря, Иван и снова ложится, засыпает…

Новые приближенные люди, которые теперь, наряду с Захарьиными, окружают царя, все видят, все примечают… И толкуют между собой:

— Жениться бы в другое надо царю…

Не по душе эта мысль Захарьиным. Но и они сознают, что не миновать того. И стараются только, чтобы не из влиятельного рода какого-нибудь взял вторую жену царь.

«Спихнут нас тогда совсем!» — думают родичи покойной царицы.

И потихоньку работа началась. Со всех сторон вдруг заговорили о второй женитьбе Ивана как о деле решенном.

А ему внушают постепенно, как хорошо было бы на Востоке, в предгорьях Кавказа, друзьями заручиться. Тогда Крыму вот какую можно пакость подложить… Того и гляди, по следам Казани с Астраханью — весь Сарайчик, орду, ханство Крымское Москве покорить. Поставить русские города на Тереке, в Кабарде. Они сослужат службу.

И сам Иван давно мечтает об этом. Потому и заговорили люди. Знают, где слабое место повелителя.

А с другой стороны — только и слышно стало речей, что о красоте княжны Кученей, брат которой, Михайло Темгрюкович, сын сильного «жеженского» владетеля, кабардинского князя черкесского Темгрюка, недавно на службу к царю явился и самым ревностным образом, как истый азиат, выполняет малейший приказ Ивана.

Много дней велась работа.

И пришло дело к концу. На одном из пиров крикнул Иван князю Темгрюковичу:

— Слышь, черномазый хорт! Подь сюды!

Стройного, тонкого, загорелого черкеса-горца так прозвал Иван особенно за его перетянутую ремнем, тонкую, как у осы, талию, напоминавшую поджатый живот у хорта.

Сорвался с места, подбежал князь, низко кланяется, улыбается, сверкающие зубы так и скалит.

— Твой раб, повелитель… Что поизволишь?

— Правду сказать можешь? Сумеешь ли?

— Аллах… то есть Христос не велит лгать никому, а владыке — и подавно.

— Ну, то-то ж. У вас, у азиатов, все ж таки совести малость поболе, чем у моих бояр. У них жиром совесть заплыла, золотом краденым завалена. Вот правду и поведай мне! Так ли хороша сестра твоя, как молва идет?

— Ай-ай хороша! Ах, как красива! Выйдет днем — солнце остановится, чтобы посмотреть на нее. Ночью звезды с неба падают, а луна за тучей кроется. Стыдно им, что глаза сестры ярче звезд, что лицом она светлей полной луны, в небесах сияющей. Соловьи под окном ее круглый год поют, умирают от любви, от тоски по ней. Сам шах перский, повелитель Ирана, сейчас к ней сватов шлет…

— Шах? Не врешь? Ну, не дадим мы ее магометанину неверному! Заутро же послов снаряжу. А ты отцу толком напиши, Чтобы скорей высылал дочку, не кочевряжился б. Не то… Знаешь меня! Мои воеводы к вашим аулам поближе стоят, чем бунчуки шаха перского. Слышал? Ступай напивайся допьяна! Ноне справлю сговор заглазный свой.

Ниц упал Темгрюкович, прижал к устам край кафтана царского и, весь перерожденный, словно пополневший, на голову выросший, сел на место, не на прежнее, а много ближе к царю, силой заставя потесниться бояр и воевод, сидевших на скамье в этом конце стола.

— Гляди, агарянин, не больно дмися! Лопнешь, гляди, — проворчал ему невольный новый сосед, князь Воротынский, прямой, грубоватый воин. — Не сказал царь, что в жены, гляди, как бы в «женищи» не взял сестренку-красулю твою.

Потянулась было к кинжалу рука горячего горца. Но он успел овладеть собой, даже улыбнулся и учтиво ответил:

— Спасибо за опаску, князь! Сейчас видать, что привык ты в поле врагов сторожить, мало в царском дому живал. Не знаешь али позабыл: воля царя — закон для рабов, чего бы ни пожелал повелитель.

Ничего не ответил на лукавую речь Воротынский, с соседом по другую сторону толковать стал.

Месяца через три привезли пятнадцатилетнюю княжну Кученей Темгрюковну, восточную смуглую красавицу, на Москву. Ее и весь богатый поезд, состоявший из свиты, отпущенной князем Темгрюком, и из посольства, наряженного Иваном, — поместили в богатом доме, на дворе князя Ивана Михайловича Шуйского, митрополичьего боярина, недалеко от Симонова монастыря.

Сам Макарий просветил христианством княжну Кученей. Это тем легче было сделать, что мать у нее была русская пленница и княжна черкесская, хотя плохо, но говорила по-русски.

Новообращенной царевне-невесте дали имя Мария, и 21 августа 1562 года состоялась пышная свадьба царская.

XVIII

Настал 1564 год. 20 лет прошло со дня венчания Ивана на царство. Молод он еще, но уже много перенес, много и других вытерпеть заставил.