Да… Но, впрочем, и это было в более молодые годы: теперь он был уже совсем сломлен, и каждый мог безнаказанно говорить ему что угодно. Поэтому не представляло уже никакого удовольствия дразнить старика, и его оставили в покое. Среди рабочих он пользовался большим уважением, потому что проработал на верфи более пятидесяти лет, но главным образом потому, что он принял много горя на свою старую голову. Хуже всего получилось с Марианной, которую он берег как зеницу ока, как самое драгоценное в жизни. От Мартина он вообще имел одно беспокойство: это был несносный парень. Когда корабль, на котором он плавал, недавно пришел в гавань, шкипер пожаловался, что Мартин совсем от рук отбился, и не захотел его больше брать с собою. И вот теперь Мартин сидел дома, бездельничал и пил.

Вечер был туманный: собирался дождь. Когда Марианна с дедом подошли поближе, они увидели в домике свет.

— Опять, верно, пьянствуют! — сказала она.

— Да уж конечно! — отвечал Андерс.

Она подошла к окну. Маленькие рамы были завешены изнутри, но в одном окне была щель, и свет проникал через нее.

— Они там все четверо! — прошептала Марианна. — Ты можешь посидеть у двери в кухню, дедушка!

— Да, дитя мое, да, дитя мое… — пробормотал старик.

Когда они вошли в комнату, четверо сидевших за столом собутыльников замолчали. Они, видимо, только еще начали и были на первой стадии любезной веселости.

Мартин воскликнул развязным тоном, которым хотел усыпить свою неспокойную совесть:

— Добрый вечер, старик! Добрый вечер, Марианна! Идите сюда! Выпейте по глотку пива!

Густой дым от первой затяжки трубок еще висел над столом, собираясь около маленькой лампы без абажура. На столе был табак, спички, стаканы и полупустые бутылки, а подальше, у скамьи, стоило еще несколько полных бутылок, ожидавших своей очереди.

Том Робсон, сидевший прямо против двери, поднял свою кружку. У него была своя собственная большая кружка, которая постоянно стояла у его приятеля Мартина, и он запел, приложив руку к сердцу:

O my darling,[10] вижу я!
Мери-Энн — любовь моя!

Это была песенка, которую он сам сложил в честь Марианны, к большому негодованию своего худощавого друга, типографского подмастерья, сидевшего за столом, рядом с ним.

Густав Оскар Карл Юхан Торпандер был бы настоящим шведом, если бы только пил. Он обладал и преувеличенной любезностью и французским легкомыслием, которые обычно свойственны недостаточно солидным представителям этой нации.

Увидя Марианну, он встал и продолжал стоять, застыв в поклоне, слегка сгорбив плечи — левое немного повыше, и склонив голову набок, но ни на минуту не спуская глаз с молодой женщины. В то время как Том Робсон затягивал свою песенку, швед покачивал головою, сочувственно улыбаясь, как бы желая выразить Марианне свое сожаление по поводу того, что им приходится встречаться в таком плохом обществе.

Четвертый из компании сидел спиной к дверям и не двигался; он был глух. Наконец, заметив, что швед встал и кому-то кланяется, он тоже наполовину повернул свое тяжелое тело и лениво кивнул.

Имя этой личности почти стерлось в памяти людей — настолько крепко пристало к нему его прозвище. Все знакомые звали его «Клоп», и когда воспитанные люди желали упомянуть о нем, они говорили или иносказательно: «насекомое, живущее под обоями», или даже «тот… ну… вы знаете… стены… словом, простите, пожалуйста!»

Зарабатывал себе на жизнь Клоп тем, что целыми днями сидел в полутемном углу конторы амтмана, где он или спал, или запечатывал и увязывал пакеты и документы. Но тем не менее он был абсолютно необходим в конторе, ибо у него была способность помнить все и давать точнейшие разъяснения относительно каждой бумаги, — чего бы она ни касалась, — которая за последние двадцать пять лет имела отношение к конторе. Он мог стоять среди комнаты и, указывая пальцем на полки вдоль стен, говорить не задумываясь, что находится в каждой папке и чего не хватает. Поэтому-то он и переходил от амтмана к амтману, как ценная мебель, и чем больше возрастало его искусство, тем более значительное вознаграждение старался он себе выпросить, чтобы безудержно отдаваться двум своим страстям: пить пиво и читать по ночам романы.

Марианна прошла по комнате, пододвинула стул поближе к двери кухни и взглянула на деда: тот кивнул в знак того, что понял ее взгляд. Затем она пожелала старику покойной ночи и вышла в кухню. Оттуда маленькая темная лестница вела наверх, где у нее была своя комнатка.

Марианна заперла дверь и легла в постель. Каждый вечер она возвращалась настолько усталой, что раздевалась почти в полусне и как только ложилась в постель, сразу засыпала. Внизу мужчины буянили, играли и проклинали кого-то. Это вплеталось в ее сны, и она спала тяжело и часто тревожно просыпалась. Утром она замечала, что ночью у нее был жар, потому что волосы и подушка были влажны; ее знобило, и она чувствовала себя еще более усталой, чем накануне, когда ложилась спать.

Разговор в нижней комнате скоро возобновился. Мартин рассказывал о том, как он днем был «наверху, в конторе». Он собирался поговорить с самим консулом и пожаловаться на оклеветавшего его капитана, но пробиться к консулу не удалось; вместо этого один из конторщиков — «какой-то проклятый наглец в пенсне» — вышел к нему и объявил, что он, Мартин, не получит места ни на каком корабле фирмы, если зимой не поступит в штурманское училище и не бросит пить.

Когда он все это рассказывал, молнии сверкали в его глазах. Они были такие же большие и блестящие, как глаза Марианны, но более проницательные и суровые; на бледном лице его был тот же отпечаток болезненности, что и на лице сестры, но Мартин был высок и угловат, с большими крепкими руками. Рассказывая, он размахивал ими, то и дело ударяя по столу. Раздражение разгоралось в нем всегда, когда он пил и бранился. Он не желал идти в какую-то «школу» по приказу Гармана и Ворше, а то, что он пьет, вообще не касалось консула. Но придется ведь подчиниться! — и с крепкими ругательствами он грозил кулаком в сторону Сансгора.

— Это все верно, парень! — воскликнул Том Робсон, смеясь. — Ах, черт тебя побери! Ну посмотрите-ка! Ведь он молодец! — Мистер Робсон бывал особенно доволен, когда ему удавалось довести Мартина до крайней ярости. Добиться этого было нетрудно.

Мартин еще с детских лет отличался горячим нравом и всегда был чем-нибудь недоволен. Из школы он вынес репутацию самого способного, но и самого непокорного ученика. С того времени он только и делал, что действовал наперекор всем и всему.

Они нередко собирались здесь втроем, чтобы выпивать, а Торпандер — чтобы находиться вблизи любимой. Обычно говорил Мартин. Клопа оставляли в покое, потому что он был трудный человек; когда мистер Робсон, который был чем-то вроде председателя этих сборищ, изредка предлагал ему взять слово, Клоп употреблял в своей речи столько иностранных оборотов, что никто его не понимал.

Карл Юхан Торпандер не имел обыкновения говорить много. Единственным значительным событием каждого вечера было для него возвращение Марианны, а затем он обычно сидел тихо, в безмолвном восторге. Но в этот вечер он поддержал Мартина в его яростном нападении на Гарманов, которых Торпандер тоже ненавидел, и даже произнес тираду о тирании капитала и тому подобном.

— О! Черт тебя подери с твоим проклятым шведским языком! — вскричал председатель. — Давайте послушаем, что там бурчит про себя Клоп!

— Видите ли, господа, — вдруг начал Клоп, — права пролетариев… права класса…

— О каком классе вы говорите! — воскликнул Мартин.

Клоп не слышал этого восклицания и продолжал говорить свое, переводя внимательный взор глухого на каждого из присутствующих, стараясь уловить, слушают ли его.

Но Мартин не мог больше молчать; он снова принялся ругать и проклинать Гармана и Ворше, и капитал, и капитана, и весь мир, непрестанно прихлебывая пиво и прикуривая трубку на лампе.

вернуться

10

Моя любимая (англ.).