Изменить стиль страницы

Между тем на место персиянок явилась новая группа танцовщиц.

— Цыгане из Нижнего Новгорода! — воскликнул Гарри Блэнт, указывая на них своему соседу.

— Они самые! — подтвердил Альсид Жоливе. — Я уверен, что глаза этих шпионок доставят им больше денег, чем их ноги!

И, говоря так, Альсид Жоливе был вполне прав.

Впереди всех, в своем великолепном костюме, живописном и оригинальном, еще более возвышающем ее красоту, виднелась Сангарра. Она не танцевала. Приняв грациозную позу, она стояла посреди своих подруг и, держа в руке трепещущий бубен, руководила танцами. Цыганки плясали под бряцанье цимбалов и гудение даира, и пляска их представляла собою странную смесь цыганского с египетским, испанского с итальянским, в ней отражался характер всех тех стран, где когда-либо кочевало это дикое племя. Вдруг вышел вперед цыган, на вид не старше пятнадцати лет. В руках у него была дутара; он заиграл на ней и запел. При первых звуках его песни, странной, грустной, но вместе с тем чудной, к нему приблизилась одна из танцовщиц и, как бы очарованная, заслушавшись его пения, замерла на месте рядом с ним. Но вот юноша начал свой припев, и она снова принялась танцевать и бить в свой бубен. Так повторялось при каждом куплете, и наконец после последнего припева цыганки увлекли в свои танцы и юношу.

Тогда из рук эмира, его свиты и всех сидящих там офицеров, посыпался на танцующих целый золотой дождь, и к звону монет, падающих на цимбалы цыганских красавиц, еще долго примешивались последние замирающие звуки дутар и тамбуринов.

— Расточительны, как и подобает настоящим грабителям! — шепнул на ухо своему товарищу Альсид Жоливе.

Действительно, это льющееся рекою золото было большею частью награблено, потому что вместе с татарскими томанами и секинами плыли московские червонцы и рубли.

Затем на минуту опять все смолкло, и палач, положив руку на плечо Михаилу Строгову, снова повторил слова, становившиеся после каждого повторения все зловещее и зловещее:

«Гляди во все твои глаза, гляди!»

На этот раз Жоливе заметил, что в руке палача не было обнаженной сабли. Между тем солнце уже начало садиться. Наступили сумерки. Рощи кедров и елей мало-помалу превращались в неясную темную массу, а над сверкающей водной гладью Томи поднялся туман. На площади становилось совсем темно, но в это время появились солдаты с факелами в руках; их было несколько сот человек. Цыганки и персиянки во главе с Сангаррою снова показались перед троном эмира, и прерванные танцы возобновились.

Но как ни много пришлось видеть на своем веку парижскому журналисту всяких блестящих и эффектных превращений на современной французской сцене, все же он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

— Не дурно! Право, не дурно!

Затем вдруг как бы по волшебству все огни потухли, музыка смолкла, танцовщицы исчезли. Праздник кончился, и площадь, за минуту перед тем залитая огнями, освещалась теперь только несколькими факелами.

По знаку эмира к нему подвели Михаила Строгова.

— Блэнт, — сказал Жоливе, — разве вы хотите видеть все до конца?

— Нисколько, — отвечал тот.

— Ваши читатели, надеюсь, не пожалеют, если вы не опишете им подробности этой пытки?

— Вероятно, не больше, чем ваша кузина.

— Бедняга, — прибавил Жоливе, взглянув на Строгова. — Такой храбрый солдат заслуживал бы умереть на поле брани!

— Не можем ли мы как-нибудь спасти его?

— Никоим образом.

Журналисты вспомнили при этом, как великодушно поступил с ними Михаил Строгов. Они знали теперь, через какие испытания должен был пройти этот человек, и с горечью в сердце сознавали, что заступиться за него перед этими дикарями, не знающими жалости, они не могли.

Не желая оставаться безучастными свидетелями этой пытки, они вернулись в город и час спустя уже бегали по улицам Томска и рассуждали о том, как им присоединиться к русскому отряду.

Между тем Михаил Строгов продолжал стоять перед эмиром. На него он глядел гордо, на Ивана Огарева — презрительно. Смерть была близка, но на лице его не выражалось ни малейшего страха. Кругом стояла толпа любопытных, с нетерпением ожидавшая начала этого интересного для себя зрелища. Коль скоро любопытство их будет удовлетворено, вся эта дикая орда не замедлит погрузиться в пьянство.

Эмир подал знак.

Михаил Строгов, толкаемый солдатами, приблизился к нему еще ближе.

— Русский шпион, — начал эмир по-татарски, — ты пришел, чтобы за нами подсматривать. Так знай же, ты видишь теперь в последний раз, через минуту свет навсегда померкнет для твоих глаз!

Итак, его осудили не на смерть, а на ослепление. Потеря зрения, пожалуй, еще ужаснее потери жизни! Несчастный был осужден сделаться слепым. Но Михаил Строгов, услышав свой приговор, не смутился. Просить, умолять о помиловании этих лютых зверей было бы бесполезно и даже недостойно его. Он и не думал об этом. Он думал только о своей неудаче, о матери, о Наде, о том, что он их никогда уже больше не увидит! Но он старался скрыть в себе и это волнение. Чувство мести всецело охватило его. Он повернулся к Ивану Огареву.

— Иван, — произнес он угрожающим голосом, — Иван-изменник, мой последний взгляд, взгляд презрения будет направлен на тебя!

Огарев пожал плечами.

Но Михаил Строгов ошибся. Не на Ивана Огарева был устремлен его последний взор. Перед ним появилась Марфа Строгова.

— Моя мать! — воскликнул он. — Да-да! Тебе мой последний взгляд, а не тому негодяю! Стой так передо мной, чтобы я мог еще раз видеть твое дорогое, любимое лицо! Пусть глаза мои закроются, глядя на тебя!

Старуха молча приблизилась.

— Уберите прочь эту женщину! — крикнул Иван Огарев.

Двое солдат оттолкнули Марфу. Она отодвинулась немного и осталась стоять в нескольких шагах от своего сына.

Появился палач. На этот раз он опять держал в своей руке обнаженную саблю. Эту саблю, раскаленную добела, он только что вытащил из жаровни, где горели душистые уголья.

Михаил Строгов должен был быть ослеплен, по-татарскому обычаю, раскаленным железом. Михаил не сопротивлялся. Теперь для него, кроме его матери, ничего не существовало. Вся жизнь его заключалась в этом последнем взгляде!

Марфа с неестественно расширенными глазами, протянув к нему руки, смотрела на него. Раскаленное лезвие блеснуло перед глазами Михаила Строгова. Раздался крик, полный отчаяния. Старая Марфа без чувств упала на землю. Михаил Строгов был слеп.

Сделав нужные распоряжения, эмир и двор его удалились. На площади еще оставались Иван Огарев и факельщики. Неужели презренный негодяй хотел еще оскорбить свою жертву, неужели после палача он собирался нанести ему новый удар?

Иван Огарев медленно подошел к Михаилу. Тот почувствовал его приближение и обернулся. Огарев вынул из кармана царское письмо, развернул его и с гадкой улыбкой поднес его к самым глазам ослепшего царского курьера.

— Прочти-ка теперь, Михаил Строгов, прочти-ка и передай в Иркутск то, что прочел! Настоящий царский посол теперь не ты — а Иван Огарев!

Сказав это, изменник спрятал письмо у себя на груди и, не оборачиваясь, пошел вон с площади. За ним последовали и факельщики. Михаил Строгов остался один; в нескольких шагах от него без чувств, а быть может уж и без жизни, лежала его мать.

Вдали слышались крики, пение, шум ночной оргии.

Вдруг появилась Надя. Она подошла прямо к Михаилу и, молча, стала разрезать мечом веревки, которыми были связаны его руки.

Слепой не знал, кто был его освободитель.

— Брат, — позвала она его.

— Надя! — прошептал Михаил. — Надя!

— Идем, брат, — сказала она. — Мои глаза заменят тебе твое зрение. Я проведу тебя в Иркутск!