— Такая уж кровь у нас в роду, — заметил он. — Любой на все осмелится, если уж очень чего захочет. Еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу. Вот как у нас, Осиповичей!
Габрысь слушал все эти рассуждения и разговоры и посматривал на повеселевшие лица.
— Никакой тут дурости нет за подарком хоть и среди ночи бежать, — повторил он. — А если получит хороший подарок, так она и выйдет всех умней.
И толстый кафтан все колыхался у него на груди от тихого внутреннего смеха.
— Так-то оно так, — сказал Константы, — а я сейчас запрягу лошадь да съезжу за ней к Стецкевичам. Три версты — пустяки. Я мигом прикачу ее домой, пусть хоть немного поспит перед свадьбой.
Коньцова схватила его за руку.
— Я поеду с тобой, Костусь!
Она не успокоилась, как другие, и вовсе не восхищалась тем, что сестра среди ночи побежала за подарком, да и не вполне этому верила.
Когда усадьба Константа затихла, а сам он, усевшись с Коньцовой в сани, выехал за ворота, Габрысь вошел с фонариком в конюшенку, засыпал своей чахлой лошаденке изрядную мерку овса, смешанного с сечкой, а потом осмотрел сани и постелил в них сена, видимо, собираясь в путь.
VI
Рассвет застал Салюсю за милю или полторы от Толлочек, когда она поднималась в гору по широкой дороге. Усталости она не испытывала ни малейшей и шла быстро и бодро, а когда в редеющем мраке стали отчетливо видны придорожные деревья и раскинувшиеся за ними белые поля, она остановилась, развязала шаль, закрывавшую ей лицо, и огляделась по сторонам.
На сколько охватывал слух и взор, везде было тихо и пустынно. Только легкий предрассветный ветерок чуть слышно касался верхушек деревьев и сугробов, наметенных в поле, а выступающий из мрака мир подобен был белому безбрежному морю, не тронутому даже легким трепетом жизни. Нигде ничего — только два ряда обнаженных деревьев вдоль дороги, за ними это белое, мертвенно неподвижное море, с кое-где темнеющими пятнами одиноких кустов, разорванные клочья облаков, плывущие по небу, — и она. Быстрым, уверенным шагом она поднималась в гору, на вершине которой лениво и сонно, как бы колеблясь и останавливаясь, вертелись огромные крылья ветряной мельницы.
Наконец-то она находилась среди этих широких пустынных просторов! Как часто, стоя на крыльце своего родного дома, она смотрела на них с тоской и жаждой свободы! Наконец-то она была свободна как птица и как птица летела. Сколько раз она говорила себе: «Полечу!» и вот полетела. Сколько раз повторяла про себя: «Швырну им все в глаза!» и швырнула. Оставила обеспеченное будущее, достаток, приданое, овечек, коврик с оленем, доверху набитый сундук — все оставила и бежала — в старом пальтишке, в поношенных башмаках, с несколькими грошами в кармане и двумя свертками бумаги за корсажем.
Ее не страшили ни тишина, ни безлюдье, ни долгий путь, который предстояло пройти. Могли на нее напасть разбойники или дурные люди, но об этом она не думала, даже когда шла в ночной темноте, а теперь уже день встает над миром и, раньше чем он кончится, она дойдет до места — чего же ей бояться? Несколько миль пути! А сколько раз с сестрами или подружками, летом и зимой, навестить ли родных или по праздникам в костел она бегала за несколько миль так, что только пыль поднималась под ее ногами, а потом еще ходила по местечку или всю ночь плясала! Чего же бояться? Можно заблудиться? Пустое! Во-первых, язык до любого места доведет, а во-вторых, большую часть этого пути она знала, потому что местечко с чудотворным костелом расположено в четырех милях от Толлочек и только в двух от Ляскова, д на праздниках она ходила туда не раз и не два, еще будучи ребенком, и позднее, уже со своей компанией. Чего же бояться? Как пройти те две мили, она разузнает в местечке и мигом их пробежит. Хуже будет, если ей встретятся в пути какие-нибудь знакомые, которые могут ее задержать или дать знать в Толлочки. Но и этого она не очень опасалась: зимой люди неохотно трогаются в путь, а если она кого-нибудь завидит издали, на всякий случай закроет лицо шалью, чтобы никто не мог ее узнать. Чего же бояться?
Но вот и вершина горы. Огромные сухие, руки мельницы медлительно и бесшумно поднимались чуть не над самой головой Салюси. Она остановилась. Ба! Да ведь это мельница габрысева зятя. У дороги, близ мельницы, живет сестра Габрыся с кучей маленьких и больших детей. За этим плетнем стоит чуть не на треть засыпанная снегом их хатка и спит. Должно быть, спит, потому что за белыми от инея окнами царит глубокая тишина и дверь плотно заперта, а на пороге лежит снежный валик, и даже два дерева под окном стоят не шелохнувшись. Однако, кто знает, все ли там еще спят? Может, хозяйка уже проснулась и выйдет сейчас с ведрами на колодец, где торчит высокий серый журавль, как опущенный клюв спящей птицы? Может быть, мельник ночевал на мельнице и сейчас пойдет домой закусить и погреться? Они оба хорошо ее знают и, как бы она ни закрывала лицо, узнают ее по фигуре и походке. Придется мельницу и хатку обойти кругом. А как? Ну, да что тут трудного? Бон, не доходя до мельницы, санный путь сворачивает в поле. Наверное, он где-нибудь снова приведет ее к большой дороге, а если и не приведет, можно и прямо полем пройти. Теперь, если даже встретится где-нибудь река или глубокий ров, их ничего не стоит перейти, когда все воды на свете покрылись льдом.
Свернув с большой дороги, она пошла по извилистому санному пути среди открытого поля, где не было даже придорожных деревьев. Небо и воздух становились все светлее; несколько мелких звездочек еще мерцало среди летящего крепа облаков, но вскоре и они погасли. Зато в глубокой тишине, не нарушаемой даже щебетом птиц или шелестом ветра, припавшего к земле, в восточной части неба появилась и стала медленно шириться и расти рубиновая лента зари. Казалось, где-то за краем света вспыхнул огонь; зарево разлилось по снегу розовыми реками и озерами и обагрило разбросанные в поле деревья, которые заблистали алым сиянием, словно выросшие из алебастра кружевные колонны. Наконец трепетные лучи легли на верхушку креста, который безмолвно простирал в вышине обнаженные руки над безмолвной ширью обнаженных полей.
Салюся снова остановилась и с восхищенной, улыбкой залюбовалась зарей, но понемногу глаза ее наполнились слезами. Уже совсем рассвело, и начался этот странный день, самый важный день в ее жизни! Странный потому, что она, девушка из зажиточного дома, имеющая большую родню, впервые оказалась без крова, без защиты, вдали от всех — своих и чужих, одна — одинешенька среди этого огромного пустынного мира, проникнутого тишиной; а самый важный потому, что от исхода его зависела вся ее жизнь. У подножья креста лежал большой гладкий камень. Должно быть, в другое, менее суровое время люди сидели на нем, молились и размышляли; теперь на покрывавшем его снегу видны были следы какой-то крупной птицы или маленького зверька — следы, которые стерла с этого камня Салюся.
Опустившись на колени, она обняла крест обеими руками, прильнула к нему головой и, глядя на зарю, стала тихонько молиться:
— Господи боже! Дай, чтоб я нашла его здоровым и любящим меня и чтобы все у меня хорошо обошлось! Господи боже! Дай, чтобы он простил мне мою вину перед ним; дай, чтобы я счастливо к нему дошла и, найдя его в добром здоровье и с открытым для меня сердцем, никогда с ним больше не разлучалась!
Она перекрестилась и начала читать обычную, настоящую молитву, но никак не могла ее кончить.
— Отче наш… — начала она и продолжала свое:
— Дай, чтобы я нашла его здоровым и любящим меня… иже еси на небеси… чтобы жизнь моя с ним прошла, как на небесах… да приидет царствие твое… чтобы он простил мне мою вину перед ним… да будет воля твоя, яко на небеси и на земле… и чтоб на этой земле не было у меня иного друга и покровителя, кроме него одного…
Салюся разрыдалась. Закрыв лицо краешком шали, которой у нее была повязана голова, она поплакала, но недолго. Недосуг долго плакать тому, перед кем лежит еще долгий путь. Слезы не реки, по ним не доплывешь. Надо итти. Она поцеловала крест, встала и пошла в сторону большой дороги, то увязая по щиколотку в снегу, то осторожно перебираясь через замерзшие ручейки; потом, высоко подобрав юбки, перескочила через глубокий, хотя и узкий ров и, выйдя на дорогу, быстрым шагом устремилась вперед, как стрела.