Изменить стиль страницы

Радостное чувство разлилось по сердцам арестантов; все свободно вздохнули, все горделиво приподняли головы.

— Знай, мол, наших! Вот тебе и Шелайская образцовая тюрьма! Вот тебе и Шестиглазый!

— Они об одном, братцы, позабыли, что у арестанта на плечах три головы и в кажной из них три думки сидят: воля вольная, тайга-матушка и Байкал-батюшка… Вот что!

И «они», то есть надзиратели, все духи, все начальство, в самом деле глядели в эти дни на арестантов с видом явного конфуза и посрамления.

Даже что-то вроде почтения к себе внушала теперь недавно еще забитая, презренная, а теперь все выше и выше «загибавшая нос» шпанка…

— Ни в жисть не поймают Сохатого! — говорили оптимисты. — Лиха беда в первый день от погони отбиться, вольную одежду раздобыть, а уж потом дорога скатертью вплоть до самого Верхнеудинска.

Пессимисты в эти дни молчали. Одна только новость, принесенная Годуновым, произвела не совсем приятное впечатление: в погоню за беглецами отправился, между прочим, казак Заусаев, на днях только поступивший в надзиратели и уже получивший от арестантов за свой мрачный и суровый вид прозвище Монаха. Он слыл замечательно искусным охотником, стрелял без промаха, имел зоркий глаз ястреба и нюх гончей собаки; он сам выпросился у Шестиглазого в командировку, и с револьвером за поясом, в сопровождении тех двух злополучных казаков, близ караульного поста которых совершен был побег и которые ждали себе дисциплинарного батальона, поехал по такому направлению, которое всеми другими ищейками оставлено было без внимания.

— Вот этот чертов Монах мне кажется страшнее всех шелайских казаков, вместе взятых! — заключил Годунов свое сообщение.

Наступил первый после побега вечер, и тюрьма легла наконец спать, утомленная треволнениями дня; и никто, решительно никто в ней не подозревал, что в эту минуту беглецы, собственно, еще начинали только свое опасное путешествие!

Дело происходило таким образом.

Взобравшись с помощью будки на тюремную ограду и спрыгнув с нее чуть не на голову стоявшему внизу часовому, они понеслись, как ветер, вперед, не задерживаемые ни кандалами, которые, разумеется, сброшены были еще в тюрьме, ни тяжелыми арестантскими броднями. Вместо последних у них надеты были на ноги высокие меховые чулки. Такие чулки были вообще в моде у шелайских каторжных; их шили наши портные из остатков казенных шуб, выдававшихся экономом в качестве починочного материала, и пускали в продажу по самой дешевой цене. Для побега эти чулки действительно казались замечательно подходящей обувью, но Сохатый с товарищами одно упустил из виду — их недостаточную прочность: не прошло и нескольких часов, как чулки разорвались по всем швам, так что по холодному снегу пришлось идти босиком…

Между надзирательским домом и начинавшейся за ним в некотором отдалении тайгой лежала небольшая котловина, покрытая редкими кустиками и глыбами камней. Когда-то на этом месте поднимался лесок, но в видах воспрепятствования побегам перед устройством Шелайского рудника кругом всей тюрьмы были вырублены деревья и оставлено пустое, хорошо доступное глазу пространство. На другом берегу этой котловины чернелась настоящая густая тайга, и она-то манила взоры наших беглецов, обещая им спасение. Но едва только достигли они дна лощины, как у Сохатого — оттого ли, как уверял он впоследствии, что зашибся, соскакивая с высокой стены, или же, что всего вероятнее, от сильного внутреннего волнения внезапно отнялись ноги: он вдруг почувствовал, что не может ступить ни одного шага больше… И он лег на землю. Бежавший рядом Садык остановился в испуге и знаками торопил товарища скорее встать и идти дальше; но Сохатый наотрез отказался идти вперед и предложил скрыться где-нибудь тут же, в кустах. Предложение это казалось прямо безумным, так как лощина была совершенно открытая, кустарник на ней мелкий и редкий, каменья также недостаточно велики, чтобы скрыть взрослого человека. Садык стоял в нерешительности; он почти ни слова не знал по-русски, и главный расчет его был на Сохатого, который, сам будучи «челдоном», знал Сибирь как свои пять пальцев и к тому же пользовался славой опытного бегуна. Но, помимо этих личных соображений, Садык отличался и рыцарственным характером: бросить товарища в беде ему казалось невозможным преступлением. И потому, обругав Сохатого еще раз собакой и всеми теми отборными словами, какие находились в его восточном лексиконе, он с фатализмом настоящего азиата покорился судьбе и, прекратив спор, пополз прятаться среди кустов и камней. За ним последовал и Малайка, которому, в сущности, безразличны были все способы бегства, так как он и затеял-то его больше из удальства и товарищества, чем из серьезного убеждения. Все трое приняли вид каменных изваяний и, решительно ничем не прикрытые, не защищенные, лежали таким образом «на виду у всего белого света», почти не веря сами в возможность спасения. Утренние сумерки между тем кончились, и совсем рассвело.

С бешеным визгом и гиканьем, с ружьями наперевес, вылетел весь караул из-за угла двухэтажного надзирательского дома и, брякнув ружьями, остановился как вкопанный на берегу лежавшей внизу котловины. Все в ней было пустынно; лишь там и сям лежали серые каменные глыбы, запорошенные наполовину снегом, да торчали между ними сухие кустики тульника и боярышника, а в отдалении чернела густая тайга… Сомнения не могло быть: арестанты уже успели до нее добежать и скрыться. Не раздумывая долго, казаки ринулись в погоню. Впоследствии Сохатый рассказывал, что они пролетели в каких-либо двадцати шагах от него, что он явственно слышал не только топот их ног, но и ускоренное дыхание (лежа ничком, уткнувшись лицом в снег, видеть их он, конечно, не мог) и уже считал себя погибшим. Но караул пробежал как сумасшедший мимо, потому что «дураку только» могло бы прийти в голову искать так близко и так просто… В течение целого дня, который беглецы провели в своем нелепом убежище, эта удивительная история повторилась не один раз: отряды освирепелых казаков один за другим пробегали в нескольких шагах от полузамерзших и застывших от страха арестантов — и не замечали их присутствия. Конечно, если бы факт этот не был вполне достоверным, не подлежащим ни малейшему сомнению фактом, то я сам назвал бы его плохо придуманной сказкой.

Вслед за дежурным конвоем в погоню ударились сначала вся казацкая сотня, а затем надзиратели и шелайские крестьяне. Сделано было предположение, что беглецы для отвода глаз изменили принятое первоначально направление; тщательно обыскивались поэтому все ближайшие окрестности, где только были лес и скалы; находились смельчаки, лазившие в самые опасные места старинных выработок, в давно заброшенные штольни и шахты — но нигде не отыскивалось решительно никаких следов побега.

Это последнее обстоятельство вначале сильно смущало преследователей: куда исчезли на свежевыпавшем снегу следы ног? Однако в начавшейся суматохе на снегу появились скоро по всем направлениям десятки и сотни всевозможных отпечатков ног, так что разобраться в них стало совсем нельзя. Шестиглазый рвал и метал в буквальном смысле слова; он кричал надзирателям, что «убьет их и отвечать не будет», рассылал в разные стороны вестовых с подробными приметами бежавших и кончил тем, что поссорился с есаулом из-за вопроса о том, кому из них принадлежали будки, стоявшие в тюрьме, и кто был обязан позаботиться об их уборке. Настроение бравого капитана было тем отвратительнее, что со дня на день ожидался приезд губернатора.

Так прошел в тщетных поисках день и наступила ночь, когда беглецы решились наконец покинуть свою засаду и потихоньку отправиться в путь-дорогу. Они легко могли бы, конечно, наткнуться на казацкие пикеты, все еще бродившие по шелайским окрестностям, но казаки сами позаботились о том, чтобы на них нельзя было наткнуться: они развели в разных местах костры и громко перекликались друг с другом. Утомленные, раздраженные неудачей, они продолжали поиски чисто формальным образом, уверенные, что беглецы находятся уже далеко. Последним ничего поэтому не стоило пробраться через караулы и уйти от них на вполне безопасное расстояние. Их мучило теперь одно только — начинавшийся голод и отсутствие обуви. Импровизированные меховые чулки быстро порвались о каменья и сучья, так что приходилось ступать по холодному снегу почти голыми, израненными в кровь ногами. Стуча зубами, арестанты бежали без оглядки вперед, торопясь дойти до какого-нибудь жилья. На рассвете они добрели наконец до какого-то зимовья: здесь в одинокой убогой юрте жил старый тунгус с женою. Хозяева еще мирно спали, когда незваные гости вломились к ним. Они провели здесь целый день, отогреваясь кирпичным чаем, занимаясь починкой обуви и с жадностью пожирая молочные продукты скудного тунгусского хозяйства. Поживиться одеждой, к сожалению, не пришлось, так как тунгус и сам ходил чуть не нагишом.