Изменить стиль страницы

К вечеру приехал и мой отец. Он был немедленно допущен ко мне, и я уверил его, что решительно не понимаю, за что меня арестовали, так как отобранные у меня тысяча двести рублей — его собственные, кровные деньги. На другой день меня перевели в тюрьму, и дело пошло своим чередом. Я очутился в первый раз в жизни в арестантской рубахе, халате и изорванных котах: записали все мои приметы и посадили в подсудимое отделение. Не стану подробно описывать начало своей арестантской карьеры, отмечу из нее лишь главные черты и важнейшие случаи. Арестанты встретили меня с первого же шага насмешливо и даже враждебно; тюремные иваны пристали ко мне с требованиями «за парашу», грозясь даже побить меня, если я не заплачу им десяти или по крайней мере пяти рублей. Но вскоре произошла в их отношениях ко мне странная, поразившая меня перемена. Арестанты отошли от меня, начали собираться кучками и о чем-то шептаться между собою; потом некоторые из иванов опять подошли ко мне, но уже с заискивающими речами и предложениями разных услуг. Мои вещи положили на нары, мне дали тюфяк, набитый соломой, и такую же подушку. Оказалось, причиной этой внезапной перемены был надзиратель, сообщивший им, что я украл двадцать пять тысяч и что этих денег у меня при обыске не нашли. «Славно, должно быть, припрятал, — похвалил меня надзиратель, — за такой куш и посидеть не жалко». У одних арестантов пробудилось вследствие этого уважение ко мне, другие надеялись урвать от меня малую толику, обыграв в карты или пустив в ход другой какой способ. Тут же по поводу меня и моего преступления в камере произошло несколько ссор, и я впервые познакомился с некоторыми образчиками воровского наречия: «Куда ты лезешь, что ты об себе понимаешь? — кричал один арестант на другого. — Ведь я тебя хорошо знаю. Ведь ты простой шармошник, ты только и умеешь, что таскать кисеты с табаком у пьяных мужиков! Ты больше ничего на своем веку не украл. А меня каждый знает! Я на скоки ходил,[13] я на доброе утро хаживал,[14] и я на ципы, случалось, хаживал».[15]

Откуда-то нашлись такие даже субъекты, которые стали уверять, будто хорошо знают и меня самого, и моего отца, и моих братьев, которых, кстати сказать, у меня никогда не было. Явился вскоре самовар с чаем и французскими булками и бутылка спирта. От водки я, однако, наотрез отказался, подозревая тут какую-нибудь ловушку. Вдруг возле меня очутился разостланный коврик, и несколько человек уселись играть в карты. То же самое началось и в другом и в третьем месте, здесь в штос, там в стуколку, в марьяж, преферанс, кончину. Предложили и мне поставить карточку, и, как я ни упирался, говоря, что и играть совсем не умею, и не люблю, и денег у меня при себе нет, — ничто не помогло. Одни подскочили ко мне с предложениями дать взаймы сколько угодно, другие уверяли, что в игре нет ничего не только мошеннического, но даже и трудного, что стоит моей карте упасть налево — и я выигрываю, и что нужен, следовательно, один только фарт. Кончилось тем, что я взял-таки взаймы десять рублей, и у меня отобрали их в какие-нибудь десять минут, прямо сказать, наверняка. Я не был еще в то время страстным игроком и потому продолжать игру не согласился, а, напившись чаю, крепко заснул. Вдруг посреди ночи страшная боль в ногах заставила меня пробудиться, и я с громким криком вскочил с места. Кругом была мертвая тишина; арестанты, укутавшись с головами в халаты и шубы, лежали на нарах. Опомнившись, я стал рассматривать пальцы ног и увидел, что кожа на них сожжена; это мне, как новичку, поставили мушку… Делается это так. Берут кусок бумаги, обмакивают в керосин, сонному обвертывают ею пальцы и поджигают. Когда я с испуга вскочил на ноги, бумажка отлетела. Утром я узнал, чья это была проделка, и решил отплатить насмешнику… Едва он заснул в ближайшую ночь, как я взял носовой платок, разорвал на полоски, намочил в керосине и, привязав полоски нитками к пальцам спящего, зажег. Когда пламя вспыхнуло, он с диким ревом вскочил и начал срывать с ног мнимую бумагу, но оказалось, не так-то легко сделать это. Поутру беднягу отправили в больницу и он пролежал там три месяца, а я сразу отучил арестантов от шуток над собой. Правда, днем собралась сходка, чтобы судить меня, но я подмазал глотку некоторым Иванам и меня оправдали. Так совершилось мое тюремное крещение…

Под судом я сидел целый год, и только в мае восемьдесят седьмого года меня приговорили наконец на год и четыре месяца к рабочему дому, но последний был заменен одиночным заключением; товарищ же мой Брусницын, как совершеннолетний, был осужден на четыре года в арестантские роты и отослан в Архангельск. Срок свой я отбыл в новой старорусской тюрьме, тогда только что построенной по образцу Дома предварительного заключения в Петербурге. Арестантам полагалась обычная скидка, но одиночное заключение строго не выполнялось. Тем не менее о старой тюрьме приходилось от души пожалеть, так как здесь не позволяли есть своей пищи, не позволяли иметь даже чай-сахар, а о табаке уж и говорить нечего: за одно имя его грозила неделя темного карцера… Словом, порядки были очень строгие, и те самые арестант ты, мои сожители по старой тюрьме, которым, казалось, и сам черт был не брат, веди себя здесь тише воды ниже травы, ломали шапку перед каждым надзирателем, а смотрителю положительно готовы были лизать руки. Но, как это и бывает со многими молодыми людьми, которых не укатали еще крутые горки, я начал свою арестантскую карьеру не тихим и робким поведением, а, напротив, дерзостью своей удивлял не только товарищей, но и само начальство. Со смотрителем я столько раз ругался, что он уставал сажать меня в карцер. Но я задумал еще и другое. Однажды по тюрьме пронесся слух, что к нам приедет один из великих князей. Смешно даже рассказывать, какая поднялась суматоха, как струсил смотритель и надзиратели. Меня из карцера перевели тотчас же в общую камеру, куда посадили еще пятерых несовершеннолетних крестьян, арестованных за порубку леса — кто на две недели, кто на месяц. В одиннадцать часов утра к тюрьме подкатило пять троек, и из них вышли великий князь и вся военная и гражданская власть города. Наш номер был первый от входа, и к нам зашли прежде всего. Войдя, великий князь вежливо поздоровался, но, кроме меня, никто не знал даже, как следует его назвать, и потому отвечал ему один я. Просмотрев у всех билеты, он обратился к нам с вопросом, нет ли у нас каких жалоб. Тут я и выступил вперед: Я показал хлеб, которым нас кормили и который был наполовину с песком, показал наш общий бак, в котором подавался и обед и держалась день и ночь вода для питья, так что ее нельзя было пить от постоянного запаха гнилой капусты; я жаловался, что арестантам не дают кипятку, и в заключение сказал: «Не обращайте, ваше высочество; внимания на то, что в кухне вам подадут сегодня для пробы вкусный обед. Это делается только на один день, а завтра опять нас будут кормить гнилой капустой и тухлым мясом». С любопытством выслушав мой рассказ, великий князь обратился к смотрителю с вопросом, правда ли все это, но тот с перепугу только и мог сказать: «Ваше превосходительство!», и, смешавшись окончательно, замолчал. За него ответил что-то губернский прокурор, а великий князь в гневе вышел вон.

Все тотчас же переменилось. Смотритель поступил новый, кормить арестантов стали лучше, даже с воли начали все пропускать… Но я, не удовольствовавшись этим, удалил еще и старшего надзирателя, Василия Александровича. Собственно, это был добрый человек, но пьяница и в пьяном виде проделывал большие жестокости: для забавы он бил арестантов ключом и любил ставить, кроме того, головные банки, то есть забирал в один кулак волосы с макушки и, крепко натянув, ударял другой рукой по кулаку… Эта жестокая пытка была любимым его развлечением, и ради него он не дозволял арестантам стричься. Однажды, играя с арестантами, я слегка зашиб себе до крови голову, и вот, пользуясь этим случаем, как только зашел в мою камеру Василий Александрович и сказал: «Давай-ка, Мишка, волосы!» — я стрелой кинулся вон и побежал прямо к доктору, которому и заявил, что старший надзиратель ключом пробил мне голову… Доктор пришел в такое негодование, что, перевязав мне ранку, послал сейчас же за смотрителем и в присутствии его составил протокол. Говорили даже, что старшего отдадут под суд, но под суд его не отдали, так как он был дворянин, а только выключили в тот же день со службы.