— Не думаю.
— Я и школы кончить не успела, когда нас угнали. Все, что на уроках учили, еще памятным было. А тут — ни книжки, ни кино. И все по чужой воле, все чужое…
Было в ней что-то не по годам ребячье, будто с того дня, когда ее вытащили из подвала, время для нее нет только остановилось, но и пошло вспять. За годы войны, оторванная от родины, от друзей, от всего, что просвещает человека, тянет его вверх, она многое забыла и ничего не приобрела, кроме горького опыта подневольной жизни. Я мысленно сравнивал Любу с ее однолетками, служившими в нашей армии связистками, регулировщицами, и дивился, насколько те выглядели старше ее и умом и речью.
Сердило меня, что пережитые страдания не озлобили Любу. То ли по молодости, то ли характер такой, но не могла она говорить о своих мучителях с тем ожесточением, какого я ждал от нее. Она только удивлялась, что есть на свете люди, способные порабощать и держать в неволе других. Когда я подсказывал ей подходящие, на мой взгляд, слова: «ненависть», «месть», она задумчиво молчала, и я видел, что они не находят отклика в ее чувствах.
— Ну, попалась бы сейчас тебе эта «гнедиге фрау», как бы ты с ней разговаривала?
— А чего мне с ней разговаривать? Да провались она пропадом, чтобы я глянула на нее. У меня нынче такая радость, все так мило на свете.
От Любы я узнал, что бывшие ее хозяева за несколько дней до прихода наших войск бросили свои имения и хутора и убежали на запад.
— И эта фрау удрала? — поинтересовался я.
— А как же! Первая. Ее имение тут неподалеку. А коровы остались, и свиньи, и все добро. А коровы какие! — восклицала Люба. — И все недоенные, некормленные. Они-то при чем?
— Придут наши трофейные команды, учтут, отправят к нам. У нас во многих районах ни одной живой скотинки не осталось, все либо поели они, либо сюда угнали. Теперь возвращать будем.
— Да это когда придут! А доить каждый день нужно, пропадут…
Пока я молча ходил по кабинету, раздумывая, что делать с брошенным имуществом, Люба заснула. Свернувшись котенком, она дышала ровно, раскраснелась. Я походил, походил и тронул ее за плечо: «Вставай!» Она вздрогнула, испуганно открыла глаза, не сразу меня узнала. Потом улыбнулась.
— Иди ложись. Место себе нашла?
— Нашла-а, — зевая, протянула она и, сонно пошатываясь, вышла из кабинета.
Октябрь 1963 г.
…Летом 1944 года и мы за колючим ограждением чувствовали, что история отсчитывает последние месяцы «тысячелетнего» рейха. В одном его владыки преуспели: за дюжину лет они истребили больше людей, чем сделали это за целое тысячелетие все завоеватели и палачи, вместе взятые. Во всем остальном — просчитались.
Даже если бы к нам не доходили вести извне, уже по обстановке в лагерях, по поведению эсэсовцев можно было догадаться, что дела гитлеровской банды ухудшаются с каждым днем. Зачастили комиссии. Поспешно перебрасывали заключенных из лагеря в лагерь. Вне очереди пропускали эшелоны со смертниками, подлежавшими немедленному уничтожению. Самые свирепые из нацистских недочеловеков совсем осатанели, изощряясь в издевательствах и пытках. Некоторые, из более дальнозорких, видимо, стали задумываться о грядущей расплате, меньше горланили, реже появлялись перед заключенными.
Только наш капо был по-прежнему деловит, строг и самоуверен. Благодаря нашему трудовому усердию, его авторитет в глазах начальства вырос, к своему званию он прибавил частичку «обер», а фактически выполнял обязанности командофюрера. Такой пост обычно занимал кадровый эсэсовец, но времена изменились, и почетную должность доверили уголовнику, доказавшему свою преданность и умение заставить работать специалистов. Да и команда наша была столь мала, что отряжать для нее строевого нациста, наверно, сочли лишним. Вместо прута капо обзавелся пистолетом. Ходил он гордый, неприступный и покрикивал на нас ничуть не тише, чем раньше.
Он же добился для нас неожиданного перемещения. Нас перебросили в крошечный филиал одного из бесчисленных отделений огромного лагеря. Заключенных здесь находилось немногим больше сотни, но проволока, вышки, охрана — все было по единому, хорошо знакомому нам плану. Филиал устроили около обширного поля, заваленного останками американских и английских самолетов, сбитых или потерпевших аварию над германскими городами. Их свезли сюда не зря. Гитлеровских инженеров интересовали авиационные приборы и вооружение противника. Хотя большая часть самолетов представляла собой груду обгоревшего и сплющенного металла, дотошные агенты Мессершмитта и Юнкерса справедливо считали, что кое-что ценное можно из них выковырять.
Работа была ответственной, и до нас ею занимались сами немцы. Но наступили трудные времена, немецкие рабочие понадобились на фронте, и наш капо вызвался наладить дело с таким же успехом, с каким мы ремонтировали станки.
Мы оказались на особом положении. Подсобные бригады растаскивали и сортировали обломки. Более или менее уцелевшие листы алюминия вырезали и паковали отдельно, а остальной лом обматывали проволокой и тоже подготавливали к погрузке.
Раз в день по железнодорожной ветке подходила пассажирская мотодрезина с открытой прицепной платформой. Заключенные загружали ее ломом и сопровождали километров за шестьдесят на узловую станцию. Там платформу разгружали, и дрезина с людьми возвращалась обратно.
Наша команда занималась только одним делом. Мы тщательно осматривали кабины летчиков, чаще всего то, что от них осталось. Мы ходили изрезанные и оцарапанные острыми краями растерзанного металла, но никогда еще не переживали такого душевного подъема, как в эти дни. Раньше всех изменился Степан. Он как будто оттаял, и мы убедились, что он может тепло, дружески улыбаться. Болеслав шепнул каждому из нас: «Скоро!» Робер стал насвистывать любимые песенки, и глаза его наполнились нетерпеливым ожиданием. Даже суровый Ондрей, во всем подражавший Степану, позволил себе помечтать вслух, как будет здорово, когда это произойдет.
Интересным человеком был Ондрей Гурба. Он никогда ни в какой партии не состоял, ничем, кроме механики, не интересовался, и в лагерь, как он полагал, его бросили по недоразумению. Один, втайне от всех, он очень точно продумал и совершил свой первый побег. Он добрался до родного города и только там понял, как трудно одному. Он не знал, как жить в подполье, с кем связаться, как себя вести, чтоб выжить. Он все еще надеялся найти тихий уголок и отсидеться, пока в этом сумасшедшем мире установится порядок. Но первая же попытка получить помощь у ближайшего друга, «честнейшего человека», хорошо устроившегося при оккупантах, закончилась провалом. Его выдали, вернули в лагерь и палками навсегда выбили из него беспартийность. Ондрей стал преданным учеником Степана и каждое его решение принимал как приговор высшей инстанции.
У него был гибкий, находчивый ум прирожденного изобретателя. Он мог рассчитать и подготовить любую операцию, не упустив ни одной мелочи. Ему и поручил Степан техническое обеспечение предстоящего побега.
Еще перед тем как мы приступили к новой работе, Степан предупредил нас: «В кабинах, кроме пулеметов и пушек, может найтись и личное оружие. Сдавать Ондрею». И мы нашли это оружие: отличные пистолеты с полными обоймами, ножи, электрические фонарики, карты. Трудно описать то наслаждение, которое испытывал каждый из нас, впервые почувствовав в руке тяжесть заряженного пистолета. И как трудно было расставаться с ним, передавать Ондрею, чтобы тот проверил его исправность и спрятал в тайник до заветного дня.
Жуткие минуты переживали мы, когда попадали в самолет, сохранивший следы трагической гибели экипажа. Разорванные, обугленные тела пилотов прикипали к металлу. Полные благодарности и скорби, хоронили мы прах этих неизвестных солдат вместе с частями самолетов.
Чтобы оправдать доверие, оказанное нашему капо, мы старательно демонтировали уцелевшие приборные доски, снимали манометры, тахометры, высотомеры, авиагоризонты, гирокомпасы. Иногда, после долгого раздумья, Ондрей приказывал раздробить какую-нибудь деталь, показавшуюся ему новинкой и потому особенно полезной для гитлеровцев.