Изменить стиль страницы

Реутов, опираясь правой рукой о сырую глиняную стену блиндажа, поднялся с канистры, вплотную подошел к лейтенанту, положил руки на его плечи и пьяными, полными слез глазами уставился на Казаринова. Губы его мелко дрожали.

— Моя судьба, лейтенант, в твоих руках. Лучше пристрели меня здесь… Сейчас… Прямо в блиндаже… У самого не поднимается рука… Только отведи от меня приговор трибунала… У меня семья… Трое сыновей… Они никогда не простят мне… Позор ляжет и на них… — Голос Реутова, прерываясь, переходил в глухие рыдания. — Хочешь, я встану перед тобой на колени, лейтенант?.. — Сказав это, Реутов начал медленно опускаться, но Казаринов удержал его.

— Опомнитесь, товарищ полковник!.. Ведь вы старший командир. — Казаринов больше не мог скрывать своей брезгливости к трусливому и жалкому человеку.

— Я вызвал тебя, чтобы попросить прощения… — с трудом выговаривал слова Реутов. — Это я… я виноват в гибели твоей жены. Не выдержал, сдали нервы…

— Товарищ полковник, я больше не могу у вас задерживаться. Мне нужно подготовить к выходу группу захвата и идти на выполнение боевого задания командарма.

Реутов стоял посреди блиндажа и, закрыв ладонями мокрое от слез лицо, пьяно покачивался.

— Лейтенант, защити меня перед следователем трибунала.

— Как я могу защитить вас?

— Скажи следователю, что, когда мы с тобой находились на наблюдательном пункте на левом берегу Днепра и доложили командиру дивизии, что почти на хвосте трех наших санитарных машин к Днепру подходит колонна немецких танков, генерал дал команду взорвать мост. И мы выполнили приказ комдива.

— Такого приказа не было, — с трудом подавляя закипающую в нем ярость, ответил Казаринов.

— Но этот приказ мог быть. Он мог быть… Ведь генерала уже нет. Он погиб.

— Дать ложное показание не имею права. И я никогда не прощу вам ни гибели жены, ни гибели тех, кто по вашей вине нашел свою могилу в Днепре.

— Ну что ж, ты все сказал, лейтенант… Ступай… Ты свободен. Прошу тебя только об одном: не добивай до конца. Считай, что этого разговора у нас с тобой не было. А впрочем… Впрочем, поступай, как подскажет сердце.

Казаринов вышел из пропахшего водочным перегаром и бензином блиндажа, легко вскочил на бруствер траншеи и вдохнул полной грудью легкий морозный воздух. Встреча с Реутовым, его паника перед неудержимо наступающим противником, страх перед судом военного трибунала и унижение во имя прощения — все это легло на душу Григория, словно ошметки липкой грязи, которая отчищается не сразу и не до конца. Казаринов вынес от встречи с Реутовым тяжелое чувство жажды мести за гибель Галины. И не только Галины, но и ребенка, которого они так ждали. Он прекрасно понимал, что слезы Реутова, его мольба о прощении — не искреннее раскаяние человека, глубоко осознавшего свою вину, а хитрый, тактически осмысленный и до тонкостей продуманный шаг подлеца, делавшего ставку на доброту и великодушие человека, в чьих руках находилась его судьба.

«Толкать падающего не буду, но и не подумаю спасать труса и подлеца. Пусть все решает суд военного трибунала. Все, что законно, — в высшей степени справедливо. Там, когда мы лежали в бетонном доте, на левом берегу Днепра, он вел себя по-другому… Он унижал меня, даже хватался за пистолет, когда капитан Дольников просил его подождать хотя бы минуту и не губить людей… Галину он назвал «ппж». Это ее-то, мою законную преданную жену…»

Последнее воспоминание обожгло Григория. Он даже остановился, чтобы справиться с подступившим удушьем. И пожалел, что не припомнил всего этого, когда Реутов рыдал перед ним и пытался встать на колени. «Нет!.. — Григорий до боли стиснул зубы. — За такие вещи не прощают…»

ГЛАВА ВТОРАЯ

Москва на этот раз произвела на генерала Лещенко тяжелое впечатление. Столица заметно обезлюдела, почти не было видно детей. Женщины надели фуфайки и сапоги. Стекла окон были заклеены бумажными крестами. Сырой холодный ветер гнал по неметеным мостовым и тротуарам обрывки старых театральных афиш и реклам, взвихривая желтую пыль, гнал вдоль улиц и переулков тополиные и кленовые листья. По некогда чистым центральным проспектам, где движение грузового транспорта до войны было ограничено или даже совсем запрещено, нескончаемым потоком, то и дело создавая заторы и пробки, плыли грязно-серые ЗИСы, груженные солдатами, боеприпасами, бочками с горючим, продовольствием… И все эти многочисленные ручейки военных колонн стекались в плотно забитые транспортом реки Волоколамского и Рублевского шоссе.

На перекрестках приходилось подолгу стоять, пропуская бесконечные груженные солдатами и вооружением машины. Всякий раз, как только военный регулировщик останавливал движение, генерал начинал нервничать, посылал подполковника Ермолаева побыстрее протолкнуть вперед эмку, но военные регулировщики, уже привыкшие к требованиям нетерпеливых и нервных начальников, молча и угрюмо-спокойно продолжали делать свое дело — регулировать движение колонн, идущих к фронту.

Когда эмка вырвалась наконец на Можайское шоссе и начала набирать скорость, генерал немного успокоился и, откинувшись на спинку сиденья, закрыл глаза. Замолкли и сидевшие сзади командиры. Лещенко не спал. У него перед глазами стоял Сталин. Усталое лицо, дымящаяся трубка, неторопливые шаги — он дважды прошелся вдоль стола и один раз взглянул в глаза Лещенко. Но взгляд этот показался генералу бесконечно долгим, каким-то пронизывающим. Этот взгляд отражал огромную работу мысли. «А может, мне это только показалось, потому что он Сталин? Сталин правильно понял меня. Теми же самыми глазами, из которых лучились теплота и тревога, когда он смотрел на меня, Сталин обжег Молотова. Именно обжег, когда тот упрекнул меня: почему я со своим корпусом взял Мценск, а Орел отбить у немцев не сумел. И вопрос был поставлен напрямую: «Почему вы не выбили немца из Орла?» Из Орла, в который вошли свежие танковые корпуса и моторизованные дивизии противника… Что он, хотел специально поставить меня перед Сталиным в тупик или в самом деле не имеет ни малейшего представления о том, что значит потрепанным в боях стрелковым корпусом, в котором не насчитывается и трети состава солдат и вооружения, отбить у врага крупный город, укрепленный как плацдарм для нового броска?.. Спасибо маршалу Шапошникову. Одним своим видом, улыбкой он сразу разрядил обстановку: «За Мценск спасибо. Теперь, командарм, перед вами стоит другая задача: удержать врага на можайском рубеже. Армия ваша будет подчиняться непосредственно Ставке».

И Сталин хотел сказать что-то еще, но помешал телефон. Он взял трубку. Шапошников тоже куда-то торопился. А жаль… Помешкай он с минуту, задержись еще чуть-чуть в кабинете — и Сталин наверняка сказал бы слова, которые собирался сказать мне. И наверняка он хотел сказать что-то хорошее, сердечное, это было видно по его лицу, по усталой улыбке. На прощание он еще раз посмотрел на меня… Посмотрел как-то хорошо, мягко… Чувствовалось, что мой ответ Молотову где-то в глубине души ему понравился. Хорошо, что я не растерялся. Ответил Молотову по-солдатски, опустив руки по швам: «Во-первых, Вячеслав Михайлович, выбивать немца из Орла было нечем, а во-вторых, если б даже и решили пойти на такой неразумный риск, это означало бы вести войска корпуса на верную гибель и поставить под удар Тулу».

На заднем сиденье машины сидели начальник штаба формирующейся армии полковник Садовский, подполковник Ермолаев и полковник Фесенко. Со всеми троими сегодня утром на рассвете после ожесточенного ночного боя генерал Лещенко брал Мценск. И вдруг — неожиданный звонок маршала Шапошникова по ВЧ, срочный вызов в Москву… А дальше… Дальше за какие-то несколько минут судьба всех четверых бросает из огня в полымя: по решению Верховного Главнокомандования на можайском рубеже формируется новая армия, которая будет подчиняться непосредственно Ставке. Командование этой армией вверено ему, генералу Лещенко. Все трое молчали: понимали, что генерал весь пока еще во власти дум и волнений после встречи со Сталиным, а потому никаких вопросов не задавали, хотя было о чем спросить. И только когда подъезжали к Можайску, полковник Садовский не выдержал: