— Я спущусь.
Катрич осторожно двинулся вниз. За ним спустился Рыжов.
Перед ними открылся подвал, оборудованный как продолжение цеха — алюминиевые отливки, сварочный аппарат, стеллажи.
Катрич поднял с пола странную заготовку.
— Что-то вроде корыта, — сказал он, — только на кой оно?
— А это? — Рыжов взял в руки тонкую алюминиевую пластинку. Она прикрывала вырез в алюминиевом корытце, стоявшем в стороне от других. Под крышкой лежал аккуратный лист толстого асбеста.
— Не нравится мне все это, — сказал Катрич. — А почему — понять не могу.
— Чего ж не понять? — Рыжов усмехнулся. — Наверху
л ю м и н и й на вывоз. А это, судя по всему, шкатулки. В них закладывают что-то, чего не собираются декларировать на таможне. Добавляют к грузу и везут.
Катрич пошарил лучиком фонаря по стеллажам. Обнаружил в углу небольшое белое пятно. Протянул руку — порошок. Облизал палец, тронул пятно. Понюхал прилипшие крошки. Потом лизнул. Сморщился.
— Точно! Наркота. В этих шкатулках ее и перевозят.
— Куда?
— Туда, куда идет алюминий. Значит, узнать не трудно. Они выбрались из подвала. Вернули ящик на место.
— Пошли! — Катрич пихнул ногой Акима Кузьмича. Вчетвером они выбрались с территории «Алковтормета», пересекли железнодорожные пути. Здесь Катрич снял с сожителей наручники. Пошарил в кармане, достал деньги.
— Вот вам десять штук, страдальцы. Идите выпейте. И молчок. Вы здесь не были, никого не видели.
Вольноотпущенники, бормоча слова благодарности и давая клятву молчать, быстро пошли прочь, исчезли во тьме.
— Надо бы их в милицию сдать, — высказал сомнение Рыжов.
— Не надо. Нам главное заставить забеспокоиться хозяев ангара. Когда суетятся, всегда делают ошибки.
— Ты думаешь, они что-то узнают?
— Еще как! — Катрич улыбнулся. — Я для этого кое-что сделал.
Аким Кузьмич Собакарь по кличке Халбон проснулся поздно: около двенадцати пополудни. Как любым пропойцам, полбутылки им с Райкой вполне хватило, чтобы забалдеть вкрутую. Райка еще валялась в постели — немытая, смердящая потом и перегаром, а Халбон сунул ноги в сандалии и вышел на улицу.
На лавочке при выходе из подъезда сидел Колька Грыжа, небритый тусклоглазый мужик из соседнего корпуса. Увидев Халбона, он мигом вскочил.
— Здорово, отец!
В компании алкашей Халбон был самым старым — лет на шестьдесят с хвостиком, — и сорокалетние собутыльники звали его отцом, что однако не давало ему права даже на лишний глоток в доле.
— Здорово, Колян.
— Батя, подлечиться нс хочешь?
Халбон судорожно сглотнул вязкую слюну.
— А есть?
— В бойлерной. Айда со мной.
Щедрое предложение Грыжи удивило бы любого алкаша, но Халбон не учуял подвоха. Как собачонка за хозяином, он двинулся к бойлерной — к бетонному домику, стоявшему на пустыре у свалки.
Грыжа приоткрыл тяжелую железную дверь и жестом испанского гранда пригласил Халбона внутрь.
— Проходи.
Едва Халбон вошел, дверь с грохотом захлопнулась, оставив его в полутьме. Было сыро и пахло плесенью. Тусклая лампочка едва освещала помещение.
— Халбон? Ну-ка, давай сюда!
Крепкие руки подхватили алкаша за плечи и толкнули в угол. Здесь стояли два человека. Большие, хмурые.
— Где вчера был? — спросил из-за спины тот, что встретил его за дверью и авансом довольно сильно врезал по затылку. — Говори, сука!
Голова Халбона дернулась, в ушах зазвенело. Сердце тоскливо сжалось. Начало толковища не предвещало ничего хорошего, хотя Халбон искренне нс понимал, в чем провинился.
— Мужики! — Голос Халбона звучал слезливо. — Я разве чо? Вы скажите, что надо. День-то большой.
— Вечером на Магистралке кантовался?
— Ну.
— Один?
— С марухой. С Райкой.
— И все?
— Все.
Удар в затылок едва нс снес его с ног.
— Что в ангаре делал?
— В каком?
— Ну, падла! Я тебя сейчас кончу! Спросили — отвечай. Голос за спиной не оставлял сомнений в серьезности угрозы.
— Мужики, я ни при чем. На Магистралке меня повязали. И в ангар я не сам пошел. Меня туда в железе затащили.
— Кто повязал?
— Мы с бабой хотели мужика на гоп-стоп взять, а он легавый. Сразу в железо нас, и меня, и бабу.
— Халбон! — Голос за спиной прозвучал угрожающе. — Если это был легавый, почему он повел вас в ангар, а не в ментовку?
— Откуда я знаю? Легавые там шмонали.
— Ты сказал только об одном.
— Двое их было. Сперва один, потом другой подошел.
— Знаешь их?
— Одного напрочь не знаю. А второй мент. Облом. Здоровый как бык. Мне его кореша рисовали. Катин или Катрин.
— Катрич?
— Точно, он.
— Возьми. — Кто-то протянул Халбону из сумрака хозяйственную сумку. — Другой раз нс бросай где попало.
Только сейчас Халбон вспомнил, что они ушли из ангара без сумки. Ее забрал Катрич, а куда потом дел, неизвестно. Значит, там ее бросил. С документами. Ну, мент!
Тот, что стоял за спиной, рванул Халбона за ворот, развернул и сильно толкнул его коленом в зад. Дверь открылась, и Халбон оказался на ярком свету и свежем воздухе. Колька Грыжа нигде не маячил.
Один из тех, что пока оставался в бойлерной, мрачно сказал сообщникам:
— Катрича шить надо.
— Кому поручить? — спросил тот, что вышвырнул Халбона на улицу.
— Замерзни, Сема. Это моя забота. Мента с делает Крыса.
КРЫСИН
В душе Евгения Крысина умер великий артист. Умер лишь потому, что природа, наградив его талантом лицедея, не наградила внешностью Аполлона. Невысокий, сухонький, плешивый, с лицом тяжело больного человека, обтянутым тонкой желтоватой кожей, он выглядел заморышем с самого детства.
Крысин работал в областном драмтеатре и зарабатывал крохи на второстепенных ролях.
Наивысшим его достижением стало исполнение роли Николая Островского в гробу. Пьесу о нем написал драматург, который возглавлял в обкоме местную социалистическую культуру. Потому свидетелями торжества его таланта стали областные начальники.
Лежа среди цветов, под светом юпитеров, Крысин до боли жалел, что из гроба не может обратиться к залу со страстным монологом о том, что жизнь дается только один раз и.т.д…
Однако и без слов актер создал глубокий, запомнившийся зрителям образ. Кстати, живого Островского в спектакле играл другой.
— Старик, — сказал Крысину после спектакля режиссер Агишев, — это было нечто! Сергей Абрамович (автор пьесы и областной руководитель культуры) в диком восторге!
Мучила Крысина не только невозможность играть героев в жизни, раскрывая во всем цвете и блеске свой могучий талант. Душевные терзания усиливались муками плотскими. Женщины не обращали внимания на Крысина, и он страдал, хотя кое в чем природа не обделила и его.
«Маленькое дерево в сук растет». Эта народная мудрость в полной мере относилась к Крысину. Чем-чем, а своей суковатостью в баньке он ошеломлял даже видавших виды мужиков.
— Ну, брат, — сказал ему однажды пораженный увиденным режиссер Агишев, — тебе с такой колотушкой только на болотах лягушек глушить.
Высокая суковатость при отсутствии внимания женщин доставляла Крысину немало беспокойств. Его сексуальная озабоченность легко прочитывалась во всем: в блеске глаз, которыми он ощупывал женщин, в потной трясущей ладони, которую он протягивал дамам, здороваясь; в клиническом хохоте, которым разражался, выслушав сальный анекдот.
С женщинами Крысину не везло. Даже в театре с его довольно вольными нравами он не вызывал интереса у актрис, в том числе стареющих в одиночестве.
Единственной отрадой души для Крысина стала буфетчица Руза — здоровенная баба-самосвал с рыжими всклокоченными волосами, с огромными распаренными горячей водой ладонями. В постели от нее всегда пахло тиной. Обычных для женщин эмоций она не испытывала, была бесстрастной и относилась к Крысину, как к назойливому комару, которого только леность мешала с себя согнать.