Изменить стиль страницы

— Я спущусь.

Катрич осторожно двинулся вниз. За ним спустился Рыжов.

Перед ними открылся подвал, оборудованный как продолжение цеха — алюминиевые отливки, сварочный аппарат, стеллажи.

Катрич поднял с пола странную заготовку.

— Что-то вроде корыта, — сказал он, — только на кой оно?

— А это? — Рыжов взял в руки тонкую алюминиевую пластинку. Она прикрывала вырез в алюминиевом корытце, стоявшем в стороне от других. Под крышкой лежал аккуратный лист толстого асбеста.

— Не нравится мне все это, — сказал Катрич. — А почему — понять не могу.

— Чего ж не понять? — Рыжов усмехнулся. — Наверху

л ю м и н и й на вывоз. А это, судя по всему, шкатулки. В них закладывают что-то, чего не собираются декларировать на таможне. Добавляют к грузу и везут.

Катрич пошарил лучиком фонаря по стеллажам. Обнаружил в углу небольшое белое пятно. Протянул руку — порошок. Облизал палец, тронул пятно. Понюхал прилипшие крошки. Потом лизнул. Сморщился.

— Точно! Наркота. В этих шкатулках ее и перевозят.

— Куда?

— Туда, куда идет алюминий. Значит, узнать не трудно. Они выбрались из подвала. Вернули ящик на место.

— Пошли! — Катрич пихнул ногой Акима Кузьмича. Вчетвером они выбрались с территории «Алковтормета», пересекли железнодорожные пути. Здесь Катрич снял с сожителей наручники. Пошарил в кармане, достал деньги.

— Вот вам десять штук, страдальцы. Идите выпейте. И молчок. Вы здесь не были, никого не видели.

Вольноотпущенники, бормоча слова благодарности и давая клятву молчать, быстро пошли прочь, исчезли во тьме.

— Надо бы их в милицию сдать, — высказал сомнение Рыжов.

— Не надо. Нам главное заставить забеспокоиться хозяев ангара. Когда суетятся, всегда делают ошибки.

— Ты думаешь, они что-то узнают?

— Еще как! — Катрич улыбнулся. — Я для этого кое-что сделал.

* * *

Аким Кузьмич Собакарь по кличке Халбон проснулся поздно: около двенадцати пополудни. Как любым пропойцам, полбутылки им с Райкой вполне хватило, чтобы забалдеть вкрутую. Райка еще валялась в постели — немытая, смердящая потом и перегаром, а Халбон сунул ноги в сандалии и вышел на улицу.

На лавочке при выходе из подъезда сидел Колька Грыжа, небритый тусклоглазый мужик из соседнего корпуса. Увидев Халбона, он мигом вскочил.

— Здорово, отец!

В компании алкашей Халбон был самым старым — лет на шестьдесят с хвостиком, — и сорокалетние собутыльники звали его отцом, что однако не давало ему права даже на лишний глоток в доле.

— Здорово, Колян.

— Батя, подлечиться нс хочешь?

Халбон судорожно сглотнул вязкую слюну.

— А есть?

— В бойлерной. Айда со мной.

Щедрое предложение Грыжи удивило бы любого алкаша, но Халбон не учуял подвоха. Как собачонка за хозяином, он двинулся к бойлерной — к бетонному домику, стоявшему на пустыре у свалки.

Грыжа приоткрыл тяжелую железную дверь и жестом испанского гранда пригласил Халбона внутрь.

— Проходи.

Едва Халбон вошел, дверь с грохотом захлопнулась, оставив его в полутьме. Было сыро и пахло плесенью. Тусклая лампочка едва освещала помещение.

— Халбон? Ну-ка, давай сюда!

Крепкие руки подхватили алкаша за плечи и толкнули в угол. Здесь стояли два человека. Большие, хмурые.

— Где вчера был? — спросил из-за спины тот, что встретил его за дверью и авансом довольно сильно врезал по затылку. — Говори, сука!

Голова Халбона дернулась, в ушах зазвенело. Сердце тоскливо сжалось. Начало толковища не предвещало ничего хорошего, хотя Халбон искренне нс понимал, в чем провинился.

— Мужики! — Голос Халбона звучал слезливо. — Я разве чо? Вы скажите, что надо. День-то большой.

— Вечером на Магистралке кантовался?

— Ну.

— Один?

— С марухой. С Райкой.

— И все?

— Все.

Удар в затылок едва нс снес его с ног.

— Что в ангаре делал?

— В каком?

— Ну, падла! Я тебя сейчас кончу! Спросили — отвечай. Голос за спиной не оставлял сомнений в серьезности угрозы.

— Мужики, я ни при чем. На Магистралке меня повязали. И в ангар я не сам пошел. Меня туда в железе затащили.

— Кто повязал?

— Мы с бабой хотели мужика на гоп-стоп взять, а он легавый. Сразу в железо нас, и меня, и бабу.

— Халбон! — Голос за спиной прозвучал угрожающе. — Если это был легавый, почему он повел вас в ангар, а не в ментовку?

— Откуда я знаю? Легавые там шмонали.

— Ты сказал только об одном.

— Двое их было. Сперва один, потом другой подошел.

— Знаешь их?

— Одного напрочь не знаю. А второй мент. Облом. Здоровый как бык. Мне его кореша рисовали. Катин или Катрин.

— Катрич?

— Точно, он.

— Возьми. — Кто-то протянул Халбону из сумрака хозяйственную сумку. — Другой раз нс бросай где попало.

Только сейчас Халбон вспомнил, что они ушли из ангара без сумки. Ее забрал Катрич, а куда потом дел, неизвестно. Значит, там ее бросил. С документами. Ну, мент!

Тот, что стоял за спиной, рванул Халбона за ворот, развернул и сильно толкнул его коленом в зад. Дверь открылась, и Халбон оказался на ярком свету и свежем воздухе. Колька Грыжа нигде не маячил.

Один из тех, что пока оставался в бойлерной, мрачно сказал сообщникам:

— Катрича шить надо.

— Кому поручить? — спросил тот, что вышвырнул Халбона на улицу.

— Замерзни, Сема. Это моя забота. Мента с делает Крыса.

КРЫСИН

В душе Евгения Крысина умер великий артист. Умер лишь потому, что природа, наградив его талантом лицедея, не наградила внешностью Аполлона. Невысокий, сухонький, плешивый, с лицом тяжело больного человека, обтянутым тонкой желтоватой кожей, он выглядел заморышем с самого детства.

Крысин работал в областном драмтеатре и зарабатывал крохи на второстепенных ролях.

Наивысшим его достижением стало исполнение роли Николая Островского в гробу. Пьесу о нем написал драматург, который возглавлял в обкоме местную социалистическую культуру. Потому свидетелями торжества его таланта стали областные начальники.

Лежа среди цветов, под светом юпитеров, Крысин до боли жалел, что из гроба не может обратиться к залу со страстным монологом о том, что жизнь дается только один раз и.т.д…

Однако и без слов актер создал глубокий, запомнившийся зрителям образ. Кстати, живого Островского в спектакле играл другой.

— Старик, — сказал Крысину после спектакля режиссер Агишев, — это было нечто! Сергей Абрамович (автор пьесы и областной руководитель культуры) в диком восторге!

Мучила Крысина не только невозможность играть героев в жизни, раскрывая во всем цвете и блеске свой могучий талант. Душевные терзания усиливались муками плотскими. Женщины не обращали внимания на Крысина, и он страдал, хотя кое в чем природа не обделила и его.

«Маленькое дерево в сук растет». Эта народная мудрость в полной мере относилась к Крысину. Чем-чем, а своей суковатостью в баньке он ошеломлял даже видавших виды мужиков.

— Ну, брат, — сказал ему однажды пораженный увиденным режиссер Агишев, — тебе с такой колотушкой только на болотах лягушек глушить.

Высокая суковатость при отсутствии внимания женщин доставляла Крысину немало беспокойств. Его сексуальная озабоченность легко прочитывалась во всем: в блеске глаз, которыми он ощупывал женщин, в потной трясущей ладони, которую он протягивал дамам, здороваясь; в клиническом хохоте, которым разражался, выслушав сальный анекдот.

С женщинами Крысину не везло. Даже в театре с его довольно вольными нравами он не вызывал интереса у актрис, в том числе стареющих в одиночестве.

Единственной отрадой души для Крысина стала буфетчица Руза — здоровенная баба-самосвал с рыжими всклокоченными волосами, с огромными распаренными горячей водой ладонями. В постели от нее всегда пахло тиной. Обычных для женщин эмоций она не испытывала, была бесстрастной и относилась к Крысину, как к назойливому комару, которого только леность мешала с себя согнать.