Изменить стиль страницы

Он посмотрел на меня. Во взгляде его читался интерес. Это был интерес к моим словам, к моим мыслям, а не к моей внешности. Я почувствовала гордость.

— Врожденное нравственное начало, — продолжала я, — мы сами попираем это чувство, заглушаем его голос. Мы это делаем так успешно, что, по-моему, нет особой нужды конструировать для нашего оправдания какие-то теории врожденной сексуальности, вроде теории Фрейда.

Я говорила с горечью. Я уже знала, что я не устою. И вовсе не потому, что так уж силен голос плоти; просто, во-первых, я не достаточно нравственна, не умею сдерживаться, обуздывать свои желания; например, когда мне хочется сладкого, я принимаюсь есть конфеты и съедаю чуть не целую коробку. А во-вторых… Вторая причина проще — если бы я знала, что за связь с Мишелем меня уволят со службы или лишат имущества, я бы сдерживалась; а так я знаю, что мое безнравственное поведение останется безнаказанным. Слишком богата и защищена, и слишком безнравственна — вот какой диагноз я себе ставлю.

О немецком философе Канте я что-то читала, но с его трудами я не знакома. Сейчас, когда вдруг оказалось, что моя мысль о врожденной нравственности в чем-то совпадает с этой его теорией нравственного императива, мне стало приятно.

Оба мы стояли. Он помолчал немного, затем сказал:

— Трудно возразить что-нибудь на ваши аргументы.

Я ничего не отвечала.

«Все равно! — думала я и чувствовала, что вот-вот начну дрожать, как в лихорадке. — Все равно! Я знаю, что сейчас произойдет. Мы будем говорить о Фрейде. Потом перейдем еще на какую-нибудь тему, тоже что-то такое о науке или о литературе. Потом договоримся о встрече; для того, чтобы поговорить, просто поговорить. Постепенно наши разговоры сделаются насквозь лживыми, эти разговоры просто будут маскировать наше обоюдное желание интимной близости. Затем… Затем после всей этой лжи мы сблизимся снова, как прежде…»

Я не хотела так лгать, не хотела. Я должна была никогда больше не встречаться с ним. Это было бы правильным, единственно правильным решением. Или… Я предпочла второе…

Я быстро подошла к нему. Он раскинул руки. Я ощутила теплый нежный запах, исходящий от его лица и шеи. Крепко обнявшись, мы целовались лихорадочно-быстрыми поцелуями.

97

— А теперь уйди, — сказала я, — мне неприятно думать, что если я уйду первая, ты останешься и будешь говорить обо мне с Сабире. Вероятно ты все расскажешь ей.

— Я больше никогда не буду говорить с ней о тебе. Если она будет спрашивать, я буду пресекать ее расспросы.

— Хорошо. Но все равно уйди. Я тоже сейчас не стану дожидаться Сабире. Я оставлю книгу и уйду после тебя. Потом Сабире передаст тебе книгу.

— Мы увидимся? — он снова был смущен.

— Хорошо, — коротко отвечала я. — Но у тебя — больше никогда.

Он проглотил слюну, как ребенок, который напряжен перед тем, как совершить решительный поступок.

— Я найду квартиру, — медленно произнес он. — Хорошую. Я дам тебе знать. Сабри принесет записку.

Я кивнула.

Дома, в своей комнате, где можно было все обдумать, я поняла, что эту «хорошую квартиру» он наймет на деньги, вырученные от продажи краденого морфия.

Я прижала ладони к разгоревшимся щекам.

Я безнравственна. Я не унижусь до того, чтобы оправдывать свою безнравственность. Что делает человек, когда понимает, что его поступки — дурны? Наверное, как я, — сначала пытается бороться с самим собой; а если уж проигрывает в этой борьбе, то просто плывет по течению, — тоже, как я. По течению, которое затягивает в омут.

98

Он нашел великолепную квартиру. В прекрасном районе, в Шишли. Большой каменный дом. Третий этаж. Мраморная лестница. Квартира не так уж велика. Спальня, гостиная, кабинет. Ванная комната облицована голубыми плитками. Мебель, ковры, обои — все он подобрал необыкновенно тщательно. Даже не могу себе представить, сколько это могло стоить при нынешней дороговизне. Потом мне пришло в голову, что все это куплено за недорогую цену; вернее, не куплено, обменено на морфий; все эти дорогие, изящные и красивые вещи принадлежали людям, пристрастившимся к морфию.

Когда я впервые вошла в эту квартиру, я была поражена. Конечно, он проявил бездну вкуса. Никогда прежде я не жила в такой обстановке. Все это — ради меня. Я даже почувствовала что-то вроде благодарности. Наверное, любовница разбойника, которой он надевает на шею краденое ожерелье, тоже испытывает подобное чувство. Я всю свою жизнь окружена бесчестными людьми — отец, Джемиль, М. (снова называю его так). Иные из этих людей любят меня — М. и отец, иные добры ко мне — Сабире. Мне стало жаль М. Я чувствую себя так, будто я — сообщница преступника и вместе с ним стою на эшафоте. Холодно, ветрено, пасмурно. Спасения нет. Все мучительные сомнения, угрызения совести — позади. Осталась одна лишь жалость — к себе и к нему, потому что я знаю — мы оба погибнем.

Вот какие мысли и чувства овладели мной в чудесных светлых комнатах. М. смотрел на меня печально, покорно. Он любил меня.

— Не надо было всего этого, — я тихо повела рукой.

— Это ничтожная малость, — он отвел глаза. — Ты сама не знаешь, чего ты достойна. Тебе нужен не такой человек, как я.

— Какой? — голос мой звучал почти безжизненно.

— Такой, который соединил бы неимоверное богатство с неимоверным умом и неимоверной тонкостью чувств. Гарун-аль-Рашид.

— Благородный разбойник Орбазан из сказок немца Гауфа, — грустно заметила я.

— Такого человека, вероятно, просто нет. Он не существует.

— Он не может существовать. Значит, удовольствуюсь тобой, — я произнесла это с горечью и улыбнулась ласково.

Он бережно взял мою руку и нежно приложился губами к тыльной стороне ладони.

99

Эту квартиру следует описать более или менее подробно. Дом пятиэтажный, изогнутая кровля, наверху примостились какие-то лепные фигуры в античном стиле; двусветные окна, балконы с фигурными решетками.

В гостиной поблескивают шлифованные стекла буфета, прямоугольного, с металлическими накладками и вставками. В кухне — дубовый резной посудный шкаф. В спальне — резной сундук, изящный шкаф с цветочным орнаментом на дверцах. В каждой комнате пол устлан дорогим персидским ковром. Настенное зеркало в спальне вставлено в черную лакированную раму с позолоченными фигурами. В кабинете — серебряный писчий прибор. На стене в гостиной часы отбивают время каждый час, бронзовый орел распростер над циферблатом широкие перистые крылья. Прекрасная пышная люстра — молочно-белое стекло. На письменном столе — очаровательная лампа — изящно изогнутая женская фигура удерживает большой цветок лотоса.

В гостиной — обои — золотистые гирлянды стройно вьющихся стеблей на фоне цвета бледной охры. Широкий деревянный стол и стулья с подлокотниками — простые легкие прямоугольные формы. Посреди стола — вытянутая стеклянная ваза с изображением красно-коричневых цветов — работа модного французского художника-стеклодува Эмиля Галле.

В спальне — обои в тонах зеленоватого луга, чуть оживленного бледно-лиловыми тюльпанами. На столике в спальне — две смело-округлой формы вазы — это Тиффани — не менее модно, чем Галле. Этот туалетный столик и небольшой стул без спинки — полированные, на округло изогнутых ножках; зеркало ромбовидное.

Письменный стол в кабинете — так же изящен и современен, как и все остальное.

Сейчас я одна в квартире. Часы в гостиной только что пробили двенадцать. К четырем приедет М.

Пишу в кабинете.

М. сказал мне, что вся обстановка этой квартиры принадлежит мне. Я спросила, на его ли имя снята квартира. Почему-то я подумала, что, возможно, и не на его. Он ответил, что на имя Ибрагим-бея. Мне сделалось неприятно. Знает ли Ибрагим-бей, что в этой квартире бываю я? Впрочем, это уже не имеет значения.

Телесная близость с М. стала для меня чем-то наподобие наркотика. Наверное, человек, пристрастившийся к морфию, так же ведет себя, как я; то есть не думает, хорошо или дурно его поведение; ему нужен морфий — и все!