Я даже и не возмутилась. Просто интересно слышать такое от милой девочки, которая к тому же пишет стихи, и неплохие…
— Полстраны грязных преступников? — спрашиваю я.
— Не полстраны. Только миллион.
— Но для нашей страны и самый маленький «только миллион» (подчеркиваю голосом) — уже много…
У меня нет такой способности: покорять, побеждать собеседника законченными отточенными репликами; я даже подозреваю, что такая способность бывает только в пьесах, вроде комедий Ростана или Уайльда…
— Но они… они хотели автономную республику…
— На основании общности вероисповедания? По такому принципу? Но по такому принципу не образовываются автономные республики…
— Нет, по национальности, по национальному принципу.
— Но такого заявления никто не подавал, такой просьбы…
— Если бы подали, уже поздно было бы… Это был такой опережающий удар… эта перемена имен…
— Но в нашей стране мусульманство исповедуют люди разных национальностей: цыгане, турки, болгары…
— А если они болгары, почему у них имена не болгарские?
— А у тебя почему не болгарское имя?
— «Димитрина» — славянское имя!..
Я вздыхаю и объясняю ей, что означает греческое «Димитрина»…
Вдруг она почти выкрикивает:
— Я не хочу говорить об этом, не хочу!.. Мы, молодежь, приняли это совсем нормально… Только за границей все время это обсуждают… И вы… Не хочу!..
Да, я заметила… Люди не хотят об этом говорить… В чем дело? Инстинктивный стыд?… А девочка кричит, кричит…
— Я не люблю их!.. Не люблю!..
— Но если ты их не любишь, разве это значит, что надо их мучить?…
А почему я говорю «их» вместо «нас»? Разве я что-то другое, отдельное?… Галя сидит, поджав губы. Катя стоит, выпрямившись, в прямой опущенной руке у нее вилка, которой она размешивала салат… Теперь мы все молчим…
В конце концов мы все помирились, поели салатик и хорошо попрощались. Они ушли. Я осталась с апельсинами, пирожками и лимонадом… Не могу я их просить, чтобы они приходили чаще… У них ведь семьи, дети… В этой больнице я не от каверн умру, а от голода… Кормят очень плохо и очень однообразно… каждый день одно и то же… Каждый день…
Значит, нельзя говорить о каком-то национальном принципе, потому что речь идет о людях разных национальностей… О религии?… Тогда можно говорить о мечетях-джамиях, она будут доведены до разрушения, а ведь они украшали эту страну… И не все исповедуют ту или иную религию, но имена есть у всех… Значит, просто если ты носишь имя, имеющее отношение к мусульманской традиции, тебя заставляют поменять имя… Значит, просто…
Прежде я думала, что если человеку предлагают пользоваться какими-то преимуществами по национальному принципу, он должен возмущаться и сгорать от стыда. А вот люди с удовольствием принимают эти преимущества; в их сознании легко утверждается мысль о том, что миллионы других людей — грязные преступники…
И что во всем этом нового? Только одно — все это сейчас происходит, сегодня, и касается именно меня; и я не знаю, что мне делать…
Но… это все же интересно… Или нет… Конечно, я хочу сказать что-то другое, совсем другое… Значит, если мы захотим третировать, унижать и мучить какую-то «категорию» (пусть будет этот термин), какую-то категорию населения; мы должны объявить, квалифицировать этих людей как «грязных преступников»; мы должны верить, будто бы они в своей повседневной жизни совсем не могут испытывать те же самые чувства к своим женам, детям и так далее, какие и мы испытываем… Но при этом мы вовсе не думаем следующим образом: «они — грязные преступники, и поэтому мы должны наказать их мучениями»… О нет! Мы думаем: «Они ведь все равно грязные преступники, вот именно поэтому мы и получаем право мучить их». Эта их общая «грязная преступность», вымышленная нами, оправдывает в нашем представлении все наши действительно нечистые действия по отношению к ним. Значит мы почти неосознанно знаем, что поступаем плохо, мы неосознанно ищем себе какие-то оправдания…
Наверное, это Лазар сказал…
Я никому не нужна… Я совсем одна… Но почему я так боюсь? Почему я даже самой себя смущаюсь?… Пусть мое воображение выйдет на свободу, пусть Лазар мне говорит, что он позаботится обо мне, о моих рукописях; что он приберется в комнате; что мне не надо вставать, и молоко он мне согреет… У меня так болит в груди… Это плевра… Вот я такая, боязливая, стесненная…
Или, может быть, так: я чувствую себя очень обиженной, брошенной; я спрашиваю его своим плачущим голосом, как он будет жить, когда я умру, ведь ему будет не хватать меня?… И он отвечает тихо и с такой ранящей меня правдивостью: «Двадцать шесть лет я жил без тебя. И дальше буду жить.» И этот тихий ответ бросает меня в такую безысходность, что я даже всхлипнуть не могу… Нет… Не надо так…
Я ни одной из Десяти заповедей не преступила… И все же… Я преступила человеческий закон… Я совсем одна… И некому за меня заступиться…
Что делать?… Конкретно… Какие конкретные действия?… Когда есть какие-то близкие люди, тогда вместе с ними что-то пытаешься сделать, на что-то решаешься… Вместе… У меня никого нет… Ни у кого никого нет… Все эти близкие люди — матери, друзья, дети — все это одна только мнимость… И мы ищем, ищем, и не находим…
Пока у меня еще есть одно окно — чтобы броситься вниз… с двенадцатого этажа… А бывает такое, когда уже и нет никаких окон, и даже умереть не можешь по своему желанию, не можешь выбрать себе смерть… Пусть Бог меня сохранит от этого… И мне совсем не хочется, чтобы я лежала на асфальте разбитая. Мне хочется, чтобы я летела… Перелетела бы совсем в другой мир, где нет никаких практических расчетов, только любовь… Такая бесконечная любовь… Только любовь и справедливость… И чтобы у меня было такое белое платье и белое покрывало на волосах, в таком белом платье я хочу стоять с Лазаром… И чтобы эта белизна была не какой-нибудь пустой условностью, а правдивым настоящим знаком моей чистоты… Я хочу быть чистой…
Меня мутит от этих противотуберкулезных таблеток… я их не глотаю… Держу во рту, бегу в туалет, выплевываю и спускаю воду… Хорошо… И что со мной?… Не могу себе представить, что эти таблетки и моя жизнь — как-то связаны… У меня эйфория… Озноб… слабость… Но я привыкла… уже давно… Лучше умереть по-человечески, на своей постели, от туберкулеза; а не в тюрьме или… даже и думать не хочу об одной такой смерти…
Прозрачное утро. Легкий-легкий прозрачный прохладный туман. И видно сквозь него прозрачную зелень. Мы стоим немножко высоко и вся равнина раскрывается перед нами. Лазар движется, как в замедленном фильме, — такие плавные замедленные движения. Я вижу его глаза; и вижу, что я кажусь ему красивой. Такие нежные и милые его глаза… Я слышу звучание его голоса. Не разбираю слов; не знаю, на каком это языке, но он говорит так мило, нежно и понимающе… Мы говорим о природе… Я признаюсь ему, что люблю природу только тогда, когда она не таит в себе никакой опасности, и значит, только в кино или в живописи; потому что в жизни я боюсь насекомых, собак боюсь; а больше всего боюсь, что на меня кто-то может напасть… Лазар отвечает мне, что теперь у природы остается только ее прелестная красота, и никаких опасностей, потому что он со мной… А после — самое прекрасное настает: я закрываю глаза и слышу музыку его голоса, он мне рассказывает о себе; и без слов, только одним звучанием своего голоса, но я воспринимаю все черты, все оттенки его жизни, и слушаю, слушаю… Теперь все будет хорошо, потому что я с ним, а он со мной… Но почему я не могу наслаждаться всем этим? Почему я смущаюсь? По сути, ведь только потому что не обладаю всей полнотой внутренней свободы… Только потому… Потому я смущаюсь самой себя, когда мечтаю о чем-то хорошем… Ничего!.. Все будет хорошо…