На ее закрытых веках блестел свет, искрясь в бегущих прямо из сна слезинках, одна за другой скатывающихся по бледным щекам. Они капали на ситцевую обивку кресла, впитываясь в голубое оперенье птиц и розовые лепестки пионов, а одна из них скатилась до уголка губ и проскользнула внутрь, добавив в ее сон вкус соли.
А в соседней комнате спала в темноте Марион Грей. Ей ничего не снилось. Она слишком устала, весь день нося маску мужества. И потом, нужно было как-то зарабатывать себе на жизнь. Она работала моделью и днями напролет стояла, прохаживалась или позировала иногда в красивых, иногда чудовищных, но всегда безумно дорогих платьях. Длинные, изящные линии ее тела и то, что она была женой Джеффри Грея, придавали ей особую ценность. Она не забывала об этом ни на минуту. Работа досталась ей по знакомству, и Гарриет Сент-Джаст была предельно откровенна: «Имя, само собой, придется сменить. Так же, само собой, все будут знать, кто ты такая. Это может оказаться как хорошо для бизнеса, так и плохо, поэтому я рискую. Думаю, впрочем, с моей клиентурой это окажется хорошо. Если нет, тебе придется уйти. Немедленно. Я очень сильно рискую». Риск оправдался, и Марион получила возможность зарабатывать себе на жизнь. Тяжело зарабатывать. Завтра она снова будет выставлять свое тело у Гарриет — и называться Ивонной. Сейчас же она не была даже Марион Грей. Страшная усталость вдавила ее в такие глубины забытья, где не было уже места ни для нее, ни для Джеффри, ни для холодной тоски, неизменно давящей ей на сердце тяжелой ледяной глыбой.
Спал и Джеффри Грей. Он лежал на своей узкой кровати в точности так, каким мать видела его лежащим в детстве, как он лежал на почти такой же жесткой школьной кровати, как лежал в чуть разбавленном рассветом лунном свете под взглядом Марион, закинув одну руку за голову и подложив другую под щеку. Он спал и с неимоверной ясностью видел все то, чего был лишен. И, хотя тело его оставалось в тюрьме, разум вырвался на свободу. Он снова был в школе, и снова выигрывал стометровку, разрывал ленточку грудью и слышал взрыв аплодисментов. Вспышка — и вот он уже летит с Элвери: ураган звуков, звезды; белые, как кипящее молоко, облака внизу и несущийся мимо ветер. А после — головокружительный прыжок в синь самого голубого из всех морей, и все глубже и глубже, глубже и глубже, и синева сгущается с каждым метром. И снова — безумным рывком — наверх, где в солнечном свете его ждет Марион. Они берутся за руки и бегут по морю вместе, едва касаясь ослепительной водной глади. Волна, вырастающая на их пути, обдает их пеной и десятками маленьких радуг. И одна из них запутывается в волосах Марион. Когда часы пробили три, капитан Генри Каннингхэм не спал. Собственно говоря, он уже даже и не пытался. Некоторое время назад — что-то около без четверти два — он оставил все попытки уснуть, включил ночник и постарался сосредоточиться на статье о китайском фарфоре. Вопрос до сих пор оставался для него темным лесом. Если же он действительно собрался оставить службу и всерьез заняться антикварным бизнесом, который столь неожиданно завещал ему крестный, старый Генри Эвстатиус, ему надлежало как можно скорее восполнить провал, зияющий там, где должны были находиться знания о фарфоре. Он, правда, еще не подал прошение об отставке, но осталось уже меньше месяца, чтобы решить этот вопрос окончательно. Над предложением Моррисов столько не раздумывают — его либо принимают, либо отклоняют сразу. А в конце месяца заканчивался его отпуск. И разумеется, оставалась еще Хилари. Она была в совершенном восторге от перспективы на пару заправлять антикварным делом. Он практически тогда решился. Однако, если Хилари была и впрямь для него потеряна, он чувствовал огромное искушение потеряться и самому — где-нибудь на краю земли и как можно дальше от Хилари Кэрью и матери, которая видеть его не могла без того, чтобы не напомнить, как же ему повезло. И каждый раз при этом Генри, приходя втайне в бешенство, отчетливо понимал, что ему не только не повезло, но он решительно не желал, чтобы ему везло так. Хилари вела себя — пользуясь ее словечком — просто чудовищно, однако у него и в мыслях не было позволить ей вот просто так взять и уйти. Если он и оставил ее на время одну, то только потому, что был страшно зол, и еще потому, что она действительно этого заслуживала, но, достаточно ее наказав и приведя в должное состояние — скромное и покаянное, — он был твердо намерен ее простить. По крайней мере, так все это выглядело при дневном свете, оказываясь несколько сложнее ночью. Что, например, если Хилари не захочет мириться? Что, если она всерьез связалась с этой свиньей Бэзилом Монтэ? Что, если… что, если… что, если он ее потерял?
В такие минуты сон отступал, а фарфор совершенно утрачивал свою власть над думами Генри. Генри уныло сидел на краю кровати и предавался крамольным, но не менее от того навязчивым размышлениям, почему его отец женился именно на его матери и за что последняя так ненавидит Хилари. Она до сих пор не могла успокоиться и день напролет поливала ее грязью, только укрепляя в Генри решимость, что ноги его больше не будет в Норвуде. Благодарение Богу и чудаковатому крестному, четырехкомнатная квартира над антикварной лавкой давала Генри прекрасный повод не проводить весь отпуск у матери. В этой квартире он думал когда-то жить с Хилари.
Ну вот, снова Хилари! Теперь Генри злился уже на себя: ну как можно позволять мимолетной встрече внести в душу столько смятения и сомнений? Мужчина, приняв решение, должен твердо ему следовать, а он, мельком увидев сегодня на вокзале Хилари, лишь с огромным трудом подавил искушение тут же свернуть с намеченного пути и броситься вслед за ней, забыв обо всем и понимая только, что должен немедленно ее догнать, обнять, поцеловать и тут же отвести под венец. Он пал так низко, что даже написал ей — и написал не холодное и взвешенное письмо прощения, а какие-то совершенно бессвязные призывы помириться, и любить его снова, и срочно выходить за него замуж. Даже у блестящих молодых людей бывают минуты слабости. Приходилось признать, что Генри своей дождался. Останки этого бесславного послания корчились в настоящий момент на каминной решетке, быстро превращаясь в пепел — обычная участь всех предательских мыслей.
Генри созерцал процесс с подобающей случаю серьезностью. Самое скверное, нельзя было даже сказать, что он действительно видел сегодня днем Хилари. В сущности, это было лишь видение — мучительное, дразнящее и убийственно мимолетное. Тем не менее у Генри сложилось впечатление, что Хилари побледнела. При одной мысли о бледной — или, не дай Бог, больной — Хилари сердце у него мучительно сжалось, и мозг напрасно трудился, напоминая ему, что в холодную погоду она выглядела так всегда. Оставалась, конечно, еще вероятность, что она увидела его прежде, чем он заметил ее, и своей бледностью обязана была внезапно проснувшимся угрызениям совести, но мозг Генри тут же насмешливо возразил: «Как бы не так!» Он, мозг, сильно сомневался, что такие угрызения возможны в принципе, потому что совесть Хилари всегда представлялась ему на диво бодрой и жизнерадостной. Ему при всем желании трудно было представить эту самую совесть бледной и измученной угрызениями за его, Генри, разбитые надежды. Все эти мысли тут же породили два весьма противоречивых замечания. «Маленькое чудовище!» — резюмировало одно полушарие мозга. «О Хилари — любимая!» — мгновенно отозвалось другое. А нет ничего мучительнее для любящего сердца, чем запутаться в своих чувствах настолько, чтобы уже не иметь возможности вспомнить девушку своей мечты без мрачного понимания того, что она самое что ни на есть маленькое чудовище, или хотя бы расстаться с этим маленьким чудовищем без немедленного и мучительного осознания того, что оно-то и есть девушка его мечты. Дилемма довольно распространенная, но в одиночку с ней уже не справиться. Вдвоем — рука об руку — это еще иногда удается, но Генри некому было протянуть руку, и он продолжал сидеть, мрачно уставившись на решетку камина, где медленно рассыпался пепел.