— Вы знаете, Тёмочка, у Бориса Борисовича моя сестра в услужении.
Тёма ласково, осторожно говорит:
— Он сегодня немножко заболел.
— Заболел? Чем заболел? — встрепенулась Кейзеровна.
— У него голова заболела, он не докончил урока.
— Голова? — И Кейзеровна делает большие глаза, и губы ее собираются в маленький, тесный кружок. — Ох, Тёмочка, сестре они больше тридцати рублей должны. Надо идтить.
Тёма слышит тревожную, тоскливую нотку в этом «идтить», и эта тревога передается и охватывает его.
В его воображении рисуется больной учитель и пять старых женщин, которых Тёма никогда не видал, но которые вдруг, как живые, встали перед ним: вот горбатая, морщинистая старуха — это тетка; вот слепая, с длинными седыми волосами — мать.
— Кейзеровна, у матери учителя бельма на глазах?
— Нет.
— Они бедные?
— Бедные, Тёмочка! Не дай бог его смерти, хуже моего им будет.
— Что ж они будут делать?
— А уж я не знаю… Старуху и тетку, может, в богадельню возьмут… пастор устроит, а жена и дочери — хоть милостыньку на улице иди просить.
— Милостыньку? — переспрашивает Тёма, и его глаза широко раскрываются.
— Милостыньку, Тёмочка. Вот когда вырастете, будете ехать в карете и дадите им копеечку…
— Я рубль дам.
— Что бросите, за все господь заплатит. Бедному человеку подать, все равно что господа встретить… и удача всегда во всем будет. Ну, Тёмочка, я пойду.
Тёма неохотно встает. Ему хочется расспросить и об учителе еще, и об этих женщинах, которые обречены на милостыньку. Мысли его толпятся около этой милостыньки, которая представляется ему неизбежным выходом.
Придя домой, он утомленно садится на диван возле матери и говорит:
— Знаешь, мама, Борис Борисович заболел… Кейзеровны сестра у них служит. Я ей сказал, что он заболел… Знаешь, мама, если он умрет, его мать и тетку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.
— Кейзеровна говорит?
— Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?
— Можно.
Тёма пошел достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то же время озабоченно грызть его.
— А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?
— С кем?
— Со мной.
Тёма нерешительно заглянул в окно.
— Тебе хочется?
— А это не будет стыдно?
— Стыдно? отчего тебе кажется, что это стыдно?
— Ну хорошо, поедем, — согласился Тёма.
В доме учителя Тёма неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку — мать его, маленькую, худенькую женщину в черном платье, с зеленым зонтиком на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и черненькими глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тёму. Только жена не понравилась Тёме, полная, недовольная, бледная женщина.
Сказали учителю и повели Тёму к нему. За ситцевыми ширмами стояла простая кровать, столик с баночками, вышитые красивые туфли.
«Какой же он бедный, — пронеслось в голове Тёмы, — когда у него такие туфли?»
Тёма подошел к кровати и испуганно посмотрел в лицо Бориса Борисовича. Ему бросились в глаза бледное, жалкое лицо учителя и тонкая, худая рука, которую Борис Борисович держал на груди. Борис Борисович поднял эту руку и молча погладил Тёму по голове. Тёма не знал, долго ли он простоял у кровати. Кто-то взял его за руку и опять повел назад. Он вошел в гостиную и остановился.
Его мать разговаривала с Томылиным. Тёму как-то поразило сочетание красивого лица учителя и возбужденного, молодого лица матери. Мать приветливо улыбнулась сыну своими выразительными глазами.
Тёме вдруг показалось, что он давно-давно уже видел где-то вместе и мать, и Томылина, и себя.
— Здравствуй, Тёма, — проговорил Томылин, ласково притянул его к себе и, обняв его рукой, продолжал слушать Аглаиду Васильевну.
— Я понимаю, конечно, — говорила она, — и все-таки можно было бы иначе устроить. Все основано на форме, на дисциплине, на страхе старших уронить как-нибудь свое достоинство, но из-за этого достоинство ребенка ни во что не ставится и безжалостно попирается на каждом шагу нашими педагогами. А посмотрите у англичан! Там уже десятилетний мальчуган сознает себя джентльменом. Я не о вас говорю… Ваши уроки совершенно отвечают тому, как, по-моему, должно быть поставлено дело. И я не могу удержаться, чтобы не сказать, monsieur Томылин… — мать посмотрела на Тему, на мгновение остановилась в нерешительности, вскинула глазами на Томылина и быстро продолжала по-французски: —…чем вы влияете на детей и чем получаете широкий доступ к их сердцам: вы щадите чувство собственного достоинства ребенка; он знает, что его маленькое самолюбие вам так же дорого, как и ваше собственное.
— Если приятна деятельность, то еще приятнее оценка ее…
— Она приятна и необходима, по-моему. Поверьте, что мы, родители, ничем не повредили бы вам, если б имели возможность почаще делиться с вами, учителями, впечатлениями. А в теперешнем виде ваша гимназия мне напоминает суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый и только нет защитника этого маленького и, потому что маленького, особенно нуждающегося в защитнике подсудимого…
Томылин молча улыбнулся.
— Ах, какая прелесть твой Томылин, — сказала дорогой мать, полная впечатлений неожиданной встречи.
Тёма был счастлив за своего учителя и тоже переживал наслаждение от бывшего свидания.
— Мама, за что тебя у Бориса Борисовича благодарили?
— Я предложила им переговорить с тетей Надей, чтобы устроить одну дочь классной дамой, а другую учительницей музыки.
— В институте?
— В институте. Вот видишь, и не будут просить милостыню, если даже, не дай бог, и умрет Борис Борисович…
Тёме после всего пережитого совсем не хотелось приниматься за приготовление уроков для другого дня.
Зина давно уже сидела за уроками, а Тёма все никак не мог найти нужной ему тетради. Брат и сестра занимались в маленькой комнатке, всегда под непосредственным наблюдением матери, которая обыкновенно в это время что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.
Тёма уже двадцатый раз рассеянно переходил от стола к этажерке, где на отдельной полке, в невозможном беспорядке, в контрасте с полкой сестры, валялась перепутанная, хаотическая куча книг и тетрадей.
Зина не выдержала и, молча, бросив работу, наблюдала за братом.
— Показать тебе, Тёма, как ты ходишь? — спросила она и, не дожидаясь, встала, вытянула шею, сделала бессмысленные глаза, открыла рот, опустила руки и с согнутыми коленками начала ходить бесцельно, толкаясь от одной стенки к другой.
Тёме решительно все равно было как ни тянуть время, лишь бы не заниматься, и он с удовольствием смотрел на сестру.
Мать, оторвавшись от чтения, строго прикрикнула на детей.
— Мама, — проговорила Зина, — я уже полстраницы написала.
— Моя тетрадь где-то затерялась, — в оправдание проговорил нараспев Тёма.
— Сама затерялась? — строго спросила мать, опуская книгу.
— Я ее вот здесь положил вчера, — ответил Тёма и при этом точно указал место на своей полке, куда именно он положил.
— Может быть, мне поискать тебе тетрадь?
Тёма сдвинул недовольно брови и уже сосредоточенно стал искать тетрадь, которую и вытащил наконец из перепутанной кучи.
— Я ее сам закинул, — проговорил он, улыбаясь.
На некоторое время воцарилось молчание.
Тёма погрузился в писание и с чувством начал выводить буквы, или, вернее, невозможные каракули.
Зина, вскинув глазами на брата, так и замерла в наблюдательной позе.
— Тёма, показать тебе, как ты пишешь?
Тёма с удовольствием оставил свое писание и, предвкушая наслаждение, уставился на сестру.
Зина, расставив локти как можно шире, совсем легла на стол, высунула на щеку язык, скосила глаза и застыла в такой позе.
— Неправда, — проговорил сомнительно Тёма.
— Мама, Тёма хорошо сидит, когда пишет?
— Отвратительно.
— Правда — похоже?
— Хуже даже.
— А, что? — торжествующе обратилась Зина к брату.