Признаться, я поразился подобному вероломству, вопиющей низости державных лиц, нисколько не дороживших словом. Впрочем, я увидел ещё душераздирающую сцену увоза государя в Ропшу.

К павильону подали обыкновенную полицейскую карету с опущенными шторами. Возле неё остановились Алексей Орлов и ещё три офицера, двое из которых, как узнал я позднее, были капитан Пассек и князь Фёдор Барятинский: низменные, развратные души, более всего в жизни жаждавшие увеселений, чинов и славы.

Подошедшие гренадёры выстроились коридором от входа в павильон до открытой кареты. Тотчас же отовсюду сбежались пианые гвардейцы и стали громко браниться и требовать, чтобы им дозволили разорвать «негодяя-предателя» на мелкие куски. И хотя подобное поведение не вызывало у меня сомнений в его естественном характере для тех, кто желает доказать своё усердие и доблесть расправою над беззащитным, всё же я приметил ходившего между солдатами сержанта — он направлял «стихийный народный гнев», помощью которого, бессомненно, искали окончательно сломить дух государя.

Наконец вышел и он сам в сопровождении двух младших офицеров и, словно слепец, стал спускаться по ступенькам невысокого крыльца, нащупывая их ногою. Толпа взревела, воздух наполнился самой грубой бранью и самыми дикими погрозами. Отовсюду тянулись руки, и, наконец, кому-то удалось рвануть государя за полу мундира. Он невольно повернулся к обидчику, но тут другой успел сорвать орденскую ленту и повредить парик.

С искажённым от обиды лицом государь принялся отвечать своим мучителям, но в рёве множества глоток слов было не разобрать. Тут к нему подскочил Алексей Орлов и, ухватив за локоть, едва ли не потащил к карете. В сей миг растворилась дверь из павильона и на крыльцо выбежала графиня Воронцова. Она что-то кричала, заламывая руки, но государь не слышал и не оборачивался, тем более что графиню тотчас же и увели силком обратно.

Я уже не видел, как закрыли карету и кто сел с государем. Оранье и свист сделались громоподобными. Карета поехала, влекомая шестёркою лошадей, и толпа побежала следом, так что конный караул мог следовать лишь в отдалении.

На следующий день, в воскресенье тридцатого июня, после отбытия государыни из Петергофа в Петербург вместе с войсками и пленными голштинцами, я получил приказ от князя Меншикова отправиться в Ропшу с очередным дежурным офицером. Каждому из дежурных офицеров вменялось в обязанность представлять ежедневный рапорт императрице. Мне поручили озаботиться составлением требований в канцелярию двора о присылке съестных припасов для узника и всей имеющей быть в Ропше команды, паче чаяния оные не удастся заполучить на месте. Новая должность моя была пустяковая и придуманная для того, чтобы беспрепятственно сообщаться со всеми лицами. Мне оставалось лишь удивляться, сколь влиятельные силы устроили сие, даже не потрудясь отобрать у меня присягу, — Меншиков сказал, что её засчитают чохом всем, кто находился в Петергофе и лицезрел императрицу.

Ропша показалась мне изрядно угрюмой и мрачной, а тамошние люди пугливыми и дикими. Когда я проезжал мимо деревни возле самого поместья, холопские дети вместо обычного любопытства к новоприезжим обнаружили панический ужас и бросились врассыпную, как воробьи, затаившись по кустам.

Просторный каменный дом, построенный по указанию Петра Первого, был почти тотчас подарен князю Ромодановскому, главному заплечных и тайных дел мастеру крутого государя, последний его владелец Головкин попал в опалу, дом и усадьбу отписали в казну. Пётр Первый ни разу не ночевал в хороминах, для возведения которых работные люди из крепостных засыпали большое болото, таская на себе землю и камни, но Пётр Фёдорович в бытность великим князем живывал здесь по неделям сряду.

Так как Ропша отстоит от Петергофа на 25 вёрст, то прибыл я туда перед самым обедом и за столом познакомился покороче с Алексеем Орловым, узнав от него, что отрёкшийся государь помещён в спальню и выход ему в другие комнаты и во двор строжайшим образом воспрещён, и даже шторы на окнах опущены, чтобы никто не мог приметить в окнах его лица.

Неистощимо бодрый, как всякий здоровый телом тщеславец, видящий исполнение своих планов, Орлов подробно расспросил о моей комиссии, прочитал письменный приказ и, будучи довольно сметлив, догадался, что я имею ещё и другие поручения, до особы государя касающиеся. Пытаясь с единого наскоку обратить меня в друга и единодумца, он попросил заказать побольше бургонского вина и солёных красных рыб, до которых был большой охотник. Взамен он обещал меня потчевать ежедневно свежими анекдотами и для начала рассказал, как Пётр Фёдорович, «почуяв, что песенка его спета», просил через Панина у государыни, чтобы ему оставили в утешение «всего четыре вещи»: Елисавету Романовну, любимого мопса, арапа Нарцисса и скрипицу.

— Он почти беспрерывно повторял о том же в дороге и ужас как мне наскучил! А ныне, — прибавил со смехом Орлов, — арестантик потребовал ещё четырёх вещей: новую кровать, говоря, что наличная ему коротка и весьма скрипит, слугу, табаку с трубкою и лекаря, жалуясь на нестерпимые головные боли. «Помилуйте, любезный, — отвечал я ему с притворным сочувствием, — древний купец обобрал самого богатого царя, прося только единое зерно положить на первую клетку шахмат! И если мы каждый день станем исполнять ваши четыре желания, то не поменяются ли стража и узник своими местами? А что голова болит, так как же и не болеть ей? Разве отречься — то же самое, что просидеть ночь за англицким пивом?..»

Государя охраняли очень строго. Входить к нему имели дозволение всего несколько человек. Часовые из гвардейских гренадёр постоянно стояли по обоим выходам из его комнаты, а также под окнами.

Имея право на пропуск, я отправился к государю на исходе дня.

На небольшом столе горели две свечи, едва озаряя всё мрачное пространство и кровать с альковом по старинной, вышедшей уже из употребления, моде.

Пётр Фёдорович приник лицом к плотным шторам. Я не сразу догадался, что он смотрит во двор через щель, которая была так мала, что я оную и не приметил.

— Кто здесь? — по-французски спросил государь, не оборачиваясь, голосом раздражённым, но слабым.

Я назвал себя. Государь нисколько не удивился.

— Чего вы от меня хотите?

Я сказал, что получил право навещать его не без помощи масонов, которые подослали разузнать о двух обстоятельствах, — и назвал оные.

— Так и знал. — Государь с превеликой осторожностью опустился на стул, не двигая головой и при сём морщась и скрежеща зубами. — Нестерпимые мозговые спазмы… Я толь потрясён подлостью всех обстоятельств, что лучше бы мне умереть… Сожалею, что всё ещё жив… Если они заговорили о шкатулке, значит, они меня отсюда не выпустят, и если их интересует шлиссельбургский узник, значит, меня ожидает его участь… Шкатулку я отдам тому, кто поможет мне выбраться на свободу… Теперь я вполне понимаю, как безмерно преступление — лишать кого-либо Богом дарованной свободы!.. Мне всего 34 года. Подумайте, мне всего 34 года!.. Тоска, такая тоска… Истину не познают разумом, её чувствуют или не чувствуют сердцем.

Говорить более он не мог. Не мог и плакать.

— Вы просили доктора?

— Да, сказал о том господину Орлову, но он, по-моему, столь низок, что насмешничает… Надо прислать господина Лидерса, моего лейб-медика… Я бы хотел ещё обер-камердинера Тимлера… Впрочем, и ему я более не доверяю. И вам не доверяю, так что лучше ступайте прочь!..

Выйдя от государя, я напомнил господину Орлову, игравшему в карты перед спальней с капитаном Пассеком, насчёт головной боли и лекаря.

— Стоит ли беспокойств? — беспечно отозвался он, не отрываясь от карт. — По-моему, его смерть принесла бы облегчение всем. Разве тебе не хочется сейчас в Петербург?.. О просьбе извещена государыня, но указаний на сей счёт всё ещё не воспоследовало!..

Ночь выдалась душная. С вечера занепогодило, трижды приступал ливень. Ропшинский слуга-старик, приготовляя мне постель, сказал, перекрестясь, что по всем приметам ожидается сильная буря, но, видимо, она пошла уже стороною.