Тут Лиза бросилась ко мне на грудь, восклицая:

— Я не ошиблась в тебе, мой друг! Теперь только об одном беспокоюсь — сумею ли я сохранить всегда в сердце твоём достойно положенный мне уголок?

Я упрашивал Лизу взять денег ввиду предстоящего отъезда. Она наотрез отказывалась, уверяя, что домик Петра Петровича вместе с земельным участком уже покупает купец-домостроитель и выручки достанет, чтобы без мытарств добраться до родных мест.

— И однако же, — рассудил я, — теперь ты рискуешь не только собою или Петром Петровичем, но и нашим ребёнком. Случись что непредвиденное и не окажись у тебя достаточно денег, мы никогда не простим себе оплошки!

Мы расстались, толь восхищаясь друг другом, что с той поры я почитаю себя навек счастливейшим в свете человеком. Если бы те благостные минуты одни только подарены были мне в жизни, то и тогда я не переставал бы славить судьбу за бесконечную щедрость!

Распрощавшись с Лизою, пребывал я уже гораздо в ином состоянии: судьба не казалась мне более невыносимою и вовсе лишённою прошпективы. Твёрдо я рассчитывал как либо одолеть ворогов. Во всяком случае, знал, что сокрушу многих из них, прежде нежели паду бездыханным. Такова сила духа: она воспаряет над тяготами бытия и манит победою, когда всё вокруг ещё сплошь неудача и поражение.

Я предавался своим мыслям, когда слуга доложил, что свидеться со мною хочет некий человек.

То был лакей господина Хольберга, тощий высокорослый немец с гладким, власно как окаменевшим лицом, не выражавшим ни единого живого чувства. Поклонясь, он подал записку. «Немедля приезжайте, — значилось в ней. — Ожидаю вас к себе тотчас всенепременно!»

Я наскоро облачился в мундир и последовал за лакеем. В соседнем переулке ожидала знакомая чёрная карета. Мы сели, и кучер погнал лошадей по мостовой едва ли не вскачь.

Господина Хольберга я застал в небывало мрачном настроении. Он пытался держать себя в руках, но сие мало удавалось ему.

— Мы строим башни, уверенные, что они-то и нужны для великого дела, — начал он, рассеянно глядя перед собою. — И вот оные разрушают как бесполезные, и мы не имеем права посожалеть. Мы лишены права поплакать даже о потерянной жизни!

Небывалые слова. Миг слабости. Миг потери власти над собою. Или хитрая уловка? Но нет, камергер на сей раз, кажется, не ловчил. И я слишком догадывался, что таковое его состояние объясняется отнюдь не размолвкой с женою и не лишним стаканом пунша. «Может, он узнал, что меня хотят „устранить“, и жалеет потраченных на просвещение сил?»

— Помните, вы пощадили меня там, в Померании? И я, чувствуя ваше благородное сердце, поступился клятвой на верность?..

Как я и ожидал, господин Хольберг рассердился.

— Какого чёрта ты вспомнил о том, что было, — гневно стукнул кулаком по столу. — Всё, всё проходит, нет смысла о чём-либо жалеть! Жалость — чувство тех, кто не понимает, что все мы умираем каждую минуту!

— А если затрачены безмерные силы души? Мне кажется, человек хочет, чтобы его вклад не остался незамеченным. Человек хочет, чтобы его усилия приводили к результату, о котором он мечтает. Сие вечный закон, и кто не удовлетворит чаяниям человека, ничего от него не получит.

— Ты мог бы, мог стать великим инспектором, — покачав головою, в раздумье произнёс господин Хольберг. — У тебя чертовсакя интуиция. Немного тренировки, немного практики, и ты превзошёл бы проницательностью иных из мастеров Великого Востока!

Замечание меня обеспокоило: значит, предположение верно! Мне показалось, что настал час, о котором предупреждала Лиза. Но Боже, я не испытывал страха. Таково свойство моей натуры: я спокоен, едва опасность делается непреложным фактом.

— Спасибо, учитель, — сказал я с поклоном. — Если я чего-то достиг, я обязан только вашей мудрости, вашему терпению и вере в мои силы!

— Моя вера уже ничего не значит. — Он сделал едва приметный знак лакею, и лакей протянул мне внушительный свёрток.

— Бьюсь об заклад, ты не догадываешься, что за подарок пожалован тебе свыше. Здесь костюм главнейшей ложи, куда нам надлежит вскоре явиться.

Было уже никак не увильнуть — приглашение напоминало приказ. Вот когда я понял, что ничего не значу для Ордена, ровным счётом ничего. Но тем важнее было держаться до конца.

— Учитель, я последую за вами хоть в преисподнюю!

— Нет, туда уже без меня, — усмехнулся камергер. — Переодевайся немедля. Все свои вещи оставь здесь на кресле.

Я достал из одного кармана деньги, из другого пистолет. Отстегнул шпагу. И только после этого развернул свёрток. В нём оказался голубой камзол с серебряными галунами, жилет, батистовая рубашка, белые панталоны и чулки, белый замшевый запон и круглая чёрная шляпа, знак масонского вольномыслия.

«Круглое — значит, никогда не удаляющееся от центра…»

— Недостаёт пары башмаков, — сказал господин Хольберг. — Но ты можешь воспользоваться моими. Размер одинаков, и я оные ещё не употреблял… А вообще, — прибавил он, — никогда не принимай ни башмаков, ни туфель от братьев. Для уничтожения изменников среди своих мы часто пользуемся особенным ядом. Сей яд растворяется от тепла ноги и входит в кровь через кожу. Жертва падает в обморок и, прежде чем подле окажется лекарь, останавливается сердце.

Лакей проворно принёс и поставил передо мною синие башмаки из толстой англицкой кожи с замысловатою бархатной пряжкой, на которой были вышиты серебром капли — слёзы Господни. Я знал, что оные символизируют печаль по исчезновению истины среди людей и как-то связаны с преданием об убийстве Адонирама, великого мастера, строителя Соломонова храма.

«А если братья пронюхали про встречи с князем Васильем и собираются судить меня?»

Облачась в масонский наряд, я взглянул в зеркало и невольно засмеялся — я был неузнаваем.

— Побольше пудры, чёрную мушку на левую щёку. И хорошенько подвить парик, — морщась, распорядился камергер.

Пока слуга приводил в порядок мой парик и моё лицо, камергер успел облачиться в подобный же наряд.

— У нас ещё есть время, — проговорил он, взглянув на часы. — Мы можем хлебнуть ещё по глоточку пунша.

— В виде исключения…

— Мне надобно знать, — проговорил господин Хольберг, смакуя любимый напиток, — подлинно ли ты усвоил мою науку? Какую идею Ордена следует назвать главною?

— Я вижу две равноценных, — смело ответствовал я. — Сокрытие тайны. Всякий несогласный — враг.

— Пожалуй. И всё же тебе никогда не освободиться от ереси: ты жаждешь главной тайны…

— Но ведь и вы жаждали её, пока не убедились, что она недоступна?

Камергер долго молчал.

— Во всей жизни есть нечто унизительнейшее — жить лишь для себя.

— Превосходная мысль! — искренне восхитился я. — Вы назвали мне то, учитель, что всегда было невыразимым страданием моей души! Но ведь и то унизительно, согласитесь, когда приходится жить лишь для других!

— А если другие — правда?

— Но если ложь?

— Ты еретик.

— Мятеж — свойство великих истин — ответствовал я. — Нет мятежа, нет и величия. Всё, что не расцветает, должно увянуть.

— А Творец Вселенной?

— Он тоже мятежник, разрушает наши постройки ради одного только непрерывного искушения.

— Мне тебя жаль — сказал камергер. — Ты хочешь подчинить всё истине, тогда как долг наш — подчинить всё Ордену, и сие, признаюсь, не всегда одно и то же.

Я усмехнулся про себя — велика удача, коли я побудил господина Хольберга признаться в том, в чём он не имел права признаваться! «А если он знает, что я обречён, и разговаривает со мною как с обречённым?»

— Мог бы ты пойти ради Ордена на верную смерть?

Было не время рассуждать.

— Разумеется, если бы вы доказали прежде того непременное торжество Ордена над его врагами!

— А разве я не доказал?

— Мне кажется, мы делали порою счёт без хозяина. Не потопит ли ковчега море, посреди которого он плавает?

Заложив руки за спину, камергер прошёлся по зале. Поднял с кресла мой пистолет, осмотрел его.