Отношения между Ласси и Тотлебеном становились час от часу всё напряжённее. Генерал Ласси отказывался понимать распоряжения Тотлебена и наконец пожаловался Фермору, что Тотлебен противодействует уничтожению берлинского цейхгауза[23] как главного военного сооружения в центре города. В ответ на запрос штаба Тотлебен отрядил команду из 50 солдат для уничтожения цейхгауза. Несчастная сия команда была отправлена на окраину Берлина за порохом, запасы коего содержались на мельнице. По неведомым причинам мельница занялась огнём в тот самый момент, когда в неё вошли русские солдаты, и взорвалась, похоронив их под горящими обломками.

После сего происшествия Тотлебен рапортовал Фермору о невозможности уничтожения цейхгауза ввиду отсутствия пороха…

Если у тебя, любезный друг, теснятся безутешные мысли при чтении сих кратких и неполных воспоминаний, вообрази же состояние моего духа, смущённого многими прочими обстоятельствами, каковые и доверить неможно ни единому начертанию, ибо главную боль души человек всегда сохраняет в себе!

Впрочем, упомяну ещё о зловещей смерти подпоручика Суесуева, доброго сотоварища моего. Благороднейший человек, имевший необыкновенную наклонность к математике, повсюду скупал книги о сей науке, взыскующей к изощрённому и усердному уму. Бродя по берлинским улицам в поисках книжных лавок и случайных продаж, господин Суесуев встретил некоего купчишку-немца, который назвал ему адрес, пришепнув, что именно там сыщется всё искомое. С кипою купленных книг под мышкой подпоручик тотчас отправился по адресу, был пропущен в дом привратником и слугами и, вступив в парадную залу, увидел необыкновенное сборище из берлинцев, среди которых было и несколько русских штаб-офицеров. Все стояли или сидели в полумасках возле стен, наблюдая гипнотический сеанс на расстоянии, свершавшийся под люстрой посеред залы.

Сообразив, что дело нечисто и он угодил отнюдь не в хоромы книгопродавца, подпоручик, осмотрясь семо и овамо,[24] поворотил назад и, положась на волю Божию, бросился к себе на квартиру, но по дороге, снедаемый бурными чувствами, заглянул ко мне.

— Знаешь ли ты, сударь, кого я там видел! — вскричал он как в лихорадке, коротко рассказав о происшествии. — Медведи всё пляшут, а деньги-то цыган берёт!

Он бы не утаил тайну от меня, полностью доверяясь, но, увидев, что я вознамеримся как раз отъезжать по крайней надобности и пребывал в нетерпении, прибавил:

— Завтра удивлю тебя известием, что подпрыгнешь до потолка! Всё, брат, пустозвяк, что мы кругом слышим!

С тем он и ушёл, бормоча под нос латинские ругательства. А утром следующего дня я узнал, что господин Суесуев лишил жизни своего денщика, а затем покончил собою, выстрелив себе в рот из пистолета.

Разумеется, я нисколько не поверил, что подпоручик застрелился, но на всякий случай промолчал о его истории. Меня допрашивали с пристрастием, каким-то образом сведав, что господин Суесуев нанёс мне короткий визит, но я сказал только о том, что он звал к себе на ужин, а я отказался, понеже было мне недосужно…

Подвиги наши в Берлине завершились полной ретирадою, едва появились вблизи прусские разъезды, предшествующие главным неприятельским силам. Полки наши, впрочем, покидали город спокойно. В благодарность за оказанные милости берлинский магистрат соизволил при сём отбытии поднести русскому коменданту бригадиру Бахману 10 тысяч талеров. Наши офицеры повторяли между собою мрачную шутку, что примерное поведение Тотлебена и Бахмана следовало бы оценить намного дороже. Впрочем, и тех денег Бахман не принял, с поклоном сказав, что честь побыть комендантом Берлина хотя бы и один день для него дороже всяких подарков. И как не понять волнение этого чужеземца, подвизавшегося на российской службе? Вот только сотни русских солдат, заплативших жизнею за бахманское комендантство, не удовольствовали даже достойным погребением…

Жизнь погубляет в слабой человеческой душе многие возвышенные порывы, но сие свершает жизнь подневольная, несчастная, — подлинно деятельная и свободная постоянно плодит новые цели и воздвигает новые идеалы. Однако же всякий истый подвижник веры не поступается надеждами, сколько бы ни были мучительны его пути.

Увы мне, таковым я не был, хотя и принимал себя за достойнейшего человека!

При нашей ретираде из Берлина я уже не помышлял истово о воинской славе — прежде же в самых сладостных снах видел самого себя со шпагою в руке во главе гренадёрской роты, идущей со штыками наперевес на неприятеля среди клубов серого дыма и малиновых сполохов пушечной пальбы. Разрывы ядер, растерзанные, изувеченные солдаты и лошади, разбитые лафеты, опрокинутые корзины с землёй у шанцев и редутов, страшные отчаянием стогны[25] раненых и крики уцелевших — всё это, пережитое мною, вселяло теперь не ярость и порыв, а томительную безысходность. Я едва ли не усомнился в конечной победе, видя, как ловко перехватывают наши успехи чужие руки, а это, пожалуй, самое погибельное для офицера — поддаться сомнению в успехе армии.

Получив, однако, приказ о пикетировании[26] перед левым флангом продвигавшегося к Одеру войска, я не испытал никакого замешательства, велел денщику тотчас приготовить нужные вещи, приторочить запасец копчёных колбас берлинских, ещё калачей, и явился пред очи уланского ротмистра Мархлевского, принявшего начало над пикетом. Сей добродушный, пожилой уже человек, коротко мне знакомый по Петербургу, сказал, что в дозор нужда выступить после обеденного привала, и понеже о сборе воинства хлопочут уже другие офицеры, отпустил меня отдыхать.

Было изрядно холодно, почти непрерывно сеялся мелкий дождь, сметаемый в струи порывами ветра. Прикинув, что мне долгонько придётся пробыть в седле, я счёл за благо распорядиться, чтобы денщик достал мне из чемодана ещё овчинную поддёвку, и, утеплясь, занял место в штабной колонне на обочине дороги, невероятно разбитой уже множеством прошедшего по ней войска. Положившись на доброго своего коня, я закрыл глаза и задремал, всё же слыша вокруг и невнятные разговоры, и мычание волов, и натужные крики гренадёр, помогавших вытаскивать застрявшие в грязи гаубицы, и весь лязг и шум двигающихся беспрестанно колонн.

После обеда, когда полки под звуки барабанов стали сниматься для продолжения марша, наш пикет отошёл в нужном направлении, встретив в версте от главной дороги прежний пикет и приняв от него положенный рапорт.

Нас было пятеро офицеров, десяток улан, столько же казаков, полроты гренадёр и 12-фунтовая пушка с полным нарядом канониров.

Поначалу мы двигались весьма споро по сельским песчаным дорогам, но по мере того как дождь усиливался, а солдаты замедляли шаг, я с казаками оказался далеко впереди и, убедясь, что вокруг всё тихо и спокойно, сошёл с коня подле небольшой рощи, велел развести костёр и так, обогреваясь, дожидался всего пикета. Наконец подошли гренадёры, подъехал Мархлевский.

— Темнеет, — сказал он мне. — Поезжай, голубчик, снова вперёд, постарайся присмотреть удобное место для ночлега. Но не отрывайся далеко. Сигнал опасности — два ружейных выстрела подряд.

Держась условленной дороги, я с казаками вскоре добрался до просторной безлюдной мызы. Небо как раз несколько прочистилось. Не успели казаки хорошенько осмотреть дом и постройки, как я приметил, что следом за нами по той же дороге скачет несколько прусских гусар, сопровождая вместительную карету, запряжённую четвёркою.

Волнение охватило меня: в первый раз принуждён был я на собственный страх и риск принять команду. Надобно сказать, в пень я тогда не встал,[27] повелел немедля изготовиться к бою и захватить пруссаков в плен, а буде станут сопротивляться, побить немилосердно.

Сие и было исполнено моими казаками в челе со своим хорунжим.[28] Едва они с бусурманским гиканьем выскочили на дорогу, гусары бросились врассыпную, кучер был сбит пулей, испугавшиеся лошади на развороте зацепились каретою за придорожное каштановое дерево и принуждены были остановиться.

вернуться

23

Цейхгауз — воинский склад оружия, обмундирования и т. д.

вернуться

24

Семо и овамо — туда и сюда.

вернуться

25

Стогны — стоны.

вернуться

26

Пикет — сторожевой отряд. Пикетировать — сторожить, охранять.

вернуться

27

Встать в пень — стать в тупик.

вернуться

28

Хорунжий — знаменосец.