В конце взлетной полосы Пантелей Афанасьевич увидел генерала Жаворонкова. Он был простоволос, фуражка в руке. Когда самолет Путивцева поравнялся с генералом, тот, как бы напутствуя — счастливо, мол, — помахал фуражкой. «Переживает, — подумал Путивцев. — Да и как же не переживать? Им, летящим на Берлин, трудно. Но во многом теперь их судьба, их жизнь зависит от них самих — от их умения владеть машиной, от опыта, от мужества. От генерала Жаворонкова сейчас уже больше ничего не зависит. Он должен оставаться на аэродроме и ждать. Ждать и думать о каждой машине, которую он послал в этот дальний, опасный полет. Ждать и думать о том, смогут ли они прорваться к Берлину и выполнить приказ Ставки. А ведь этот рейд — инициатива генерала Жаворонкова. И если оперативная группа будет рассеяна вражескими истребителями и зенитной обороной, не дойдет до Берлина, не выполнит приказа…» Но об этом он, Путивцев, думать не обязан. По крайней мере, сейчас. Ему есть о чем думать. И от того, как он, командир корабля, будет думать и действовать, во многом зависит, удастся этот полет или нет.
Самолет нехотя оторвался от земли. В кабинах стояла тишина — все ждали, пока машина наберет безопасную высоту.
Слева по курсу лежало большое клубящееся облако. Оно закрывало солнце. Но вот самолет миновал его. Впереди было чистое сухое небо, окрашенное в багровые цвета. Краска на плоскостях самолета сверкала. Самолет вошел в вираж, и солнце оказалось слева, между двигателями. Оно было ослепительным.
Тут же включился в связь штурман полка:
— Курс двести восемьдесят!
— Связь с землей установлена, — доложил стрелок-радист Котиков.
— За хвостом чисто, — отозвался воздушный стрелок сержант Неделя.
— Порядок, — коротко бросил по внутренней связи Путивцев.
На востоке уже наступили сумерки, а впереди, на западе, там, куда летели пятнадцать тяжело груженных машин, тлела вечерняя заря. Солнце село в воду. В том месте, где оно село, еще какое-то время на поверхности багрово искрилась полоса, как зола у догоревшего костра, потом и она померкла, погасла, постепенно сумерки заполнили всю землю под плоскостями машины и само небо.
Над морем самолеты собрались в четыре группы и легли на заданный курс.
На вечернем небе появилась луна. Чем сильнее сгущалась темнота, тем звезднее становилось небо. Самолеты включили бортовые огни.
Слева на траверзе остался порт Либава. В лунную ночь отчетливо была видна темная линия берега. Под плоскостями самолета тускло отсвечивали воды Балтики.
Пантелей Афанасьевич вспомнил свою последнюю поездку в Росток: испытания «летающей лодки», возвращение на ледоколе «Красин» в Советский Союз. Тогда он стоял на палубе, смотрел в зимнее холодное балтийское небо и думал… О чем же он думал тогда? О полетах в этом небе. Он думал о том, придется ли ему еще летать здесь, в этом небе? И вот ему пришлось…
Если не изменяет память, это было в тридцать втором году. Девять лет назад. Тогда еще не было никакого Гитлера. Вернее, он уже был, но еще не дорвался к власти. А завод Хейнкеля «Мариене» влачил жалкое существование.
Теперь у Хейнкеля заказов, надо полагать, достаточно. Убийство стало доходным ремеслом для таких, как Хейнкель…
Берег тянулся бесконечно. При подходе к Данцигу командир полка приказал увеличить высоту и надеть кислородные маски. Стрелка альтиметра поползла вправо и остановилась. Высота пять тысяч метров.
Постепенно погода портилась. Луна все реже появлялась в разрывах между тучами. Нос самолета и плоскости то и дело врезались в тяжелые, набухшие влагой облака. В кабине запахло сыростью, температура быстро падала. Впереди встала стена сплошной облачности. Стараясь обойти грозовой фронт, самолеты карабкались все выше и выше. Началась болтанка. Путивцев сильнее сжал штурвал управления в руках.
Самолет на время оказался выше облаков. Их слой, нижний — темно-синий; верхний — напоминал потускневшее от времени серебро. Справа и слева видны пышные шарообразные нагромождения, похожие на гигантские разрывы снарядов.
«Вот тебе и небесные чертоги», — подумал Пантелей Афанасьевич.
Не прошло и получаса, как погода еще более ухудшилась. Самолет немилосердно трясло. Вибрация передавалась всем частям бомбардировщика. Невозможно сидеть, прислонившись к спинке. От напряжения поясница стала ныть. А ведь прошли еще только около трети пути.
Впереди по курсу засверкали изломанные огненные ручьи: молнии!
Путивцев запросил Преображенского:
— Идем по курсу или в облет?
— Только по курсу. С набором высоты. Перемахнем облачность, будем пробиваться к Берлину.
Машина снова покарабкалась вверх. Тяжело дышали ее моторы, как легкие у человека, которому не хватает воздуха при ходьбе в гору.
Путивцев включил внутреннее переговорное устройство и спросил Осадчего:
— Как дела, штурман?
— Все в порядке, командир. Только замерзли руки.
— Суньте их в унты. Снимите перчатки и суньте в унты. Помогает. Проверил на себе.
— А вы? — спросил штурман, зная, что командир не может бросить штурвал и сунуть руки в унты.
— Ничего, я — горячий. А что скажут воздушные стражи? — обратился Путивцев к стрелкам. — Как у вас дела?
— У нас все в норме, только самолетов наших стало не видно, — доложил Котиков.
— Не потеряются, найдут дорогу. А вы не замерзли?
Стрелки помолчали, потом ответил Неделя:
— Есть немного, товарищ командир.
— Потерпите. Над Берлином погреемся.
Термометр за бортом показывал 38 градусов ниже нуля. На альтиметре стояло 6000 метров. Кислородные маски и стекла очков заволакивало ледяной пленкой.
Неожиданно самолет всплыл над облаками. Освещенные луной, они были похожи на сказочные замки.
— Командир! Сзади и ниже вижу три «ДБ».
— А где же остальные? — спросил Осадчий.
— Я вижу два впереди, — сказал Путивцев и добавил: — Ничего, к цели придут все.
— Скоро Штеттин, — доложил штурман.
— Как у вас, воздушные стражи? — снова спросил Путивцев.
— Нормально, — ответил Неделя.
Котиков молчал. Это было так непохоже на него.
— Почему молчите, Котиков?
И снова никакого ответа.
— Штурман, посмотрите, что с ним?
По-прежнему монотонно гудят моторы. Грозовой фронт стремительно уходил вправо.
В наушниках раздался взволнованный голос Осадчего:
— Командир! Похоже, Котиков потерял сознание. Очевидно, неполадки в кислородном приборе.
— Немедленно возьмите запасной! — приказал Путивцев. — Иду на снижение.
Машина резко вошла в облака. Плоскости, будто обжигаясь о них, вздрагивали. В кабине опять запахло сыростью. От быстрого снижения в ушах появился шум.
Путивцев стал делать глотательные движения. Как сквозь вату, до него донесся голос штурмана:
— Котиков пришел в себя.
— Под нами Штеттин, командир!
— Вижу, — сказал Путивцев.
Большой город у моря светился причудливыми гирляндами огней. Светомаскировку здесь не соблюдали. Англия далеко, а русская авиация уничтожена: ведь так сказал им Геринг. Руки сами тянутся к бомбосбрасывателю. Но нет! Нельзя! Штеттин — запасная цель. На случай неполадок в матчасти. А матчасть ведет себя пока отлично. Надо лететь дальше. Курс на Берлин.
Внизу Путивцев различил аэродромные огни. Очевидно, немцы приняли их за своих. Стали мигать огнями.
— Смотрите, смотрите, — крикнул Осадчий, — они приглашают нас на посадку.
— В другой раз. Ауфвидерзейн! — сказал спокойно Путивцев.
— Ауфвидерзейн! — не удержался Котиков, вспомнив из своего скудного школьного запаса это словечко.
— Штурман! Видите Одер? — спросил Путивцев.
— Вижу, командир.
— У города Эберсвальде река резко сворачивает на юго-восток. Не проскочить бы.
— Не проскочим, командир.
И по визуальным наблюдениям, и по приборам машина шла точно на Берлин. Внизу под плоскостями самолета земля немо молчала. По пути попадались мелкие россыпи точечных огней — маленькие города, фольварки. Но вот на горизонте появилось сначала бледное огромное пятно. Видимость была хорошей. Фронт облаков в основном остался позади.