— Вечером набегут друзья на вас смотреть. Прошу вас, развейте легенду.

Прося, она даже попыталась улыбнуться.

Лосев глянул на стены, на свои улыбающиеся изображения. Нет, Таня не так улыбалась, как он, сходства не было.

— Хорошо, буду стараться,— пообещал он. — Скажите, разве с ма­терью у вас не было разговора, кто я вам? Ну хотя бы в послед­ние ее дни...

— Она не шла на такой разговор. Фантазия не нуждается в разби­рательстве. Ей это нужно было, вот и все. Но когда я получила пас­порт, я сама сходила в архив, нашла все записи. Поверьте, мне даже было жаль, что я не ваша дочь. Рухнули мои детские фантазии. И очень, очень стало жаль маму. Но теперь ее нет. Развеем легенду.

— А в последний, в последний час вы были с ней рядом? — наста­ивал Лосев.

— Да.

— И она ничего не сказала вам?

— Какой вы! Ну сказала. Но она уже бредила тогда. Ну сказала, что в самую, самую трудную мою минуту отец обязательно объявится. Она бредила тогда.

Ища союзницу, обвел Лосев глазами стены. Но только себя везде увидел.

— А ее где фотография? — спросил он.

Таня быстро поднялась, выскользнула из комнаты и тотчас вер­нулась, неся в вытянутой руке маленькую, с ладонь, фотографию. Ло­сев принял ее, всмотрелся. Он увидел болезненно полную женщину, опирающуюся на палку.

— Почему — палка?

— Множественный перелом. Тогда, в землетрясение. Разве вы не знали?

— Нет. Я нес ее на руках, потом на носилках. Ее сразу же отпра­вили в Баку.

— И вы решили, что ваша миссия выполнена? Вот видите...

Да, он видел... Болезненно полная женщина привычно опирается на палку. Все тело ее давно привыкло к хромоте. Есть и в лице что-то от этой привычки, от этой постоянной напряженности.

Когда обрушивалось на него горе, ну, не горе — он горя не знал, — а случалась у него неудача, крупная неприятность, Лосев, того не же­лая, бессознательно сам себя тихо оповещал грозными тактами бетховенской Пятой симфонии: «Та-та-та-там...»

— Та-та-та-там... — тихо сорвалось с губ Лосева.

Так вот оно что, с тех пор, с той ночи Нина стала калекой!

Душно ему стало, нечем стало дышать, как тогда, как в ту ночь.

— Пойду похожу, — сказал Лосев, шагнув к двери.

— Запомните назад дорогу?

— Запомню.

6

Начинался вечер, и если не всматриваться в стены, в эти незнако­мые окна, вспыхивавшие огнями, то деревья, кустарники, а еще больше желоба арыков, шорох воды в них были ему знакомы. И этот жар от перегревшейся земли был знаком. Вспомнился. Тут и ночью не исчезал этот жар земли, будто ты находился где-то совсем рядом с тем котлом с кипящей смолой, куда аллах кидает своих грешников. Но поверху, у лба, тек с гор ветер. Он был настоян пронзительной свежестью, он шел с вершин, где у аллаха были сады для праведников. Ашхабад был за­жат в тиски ада и рая.

Так вот оно что, Нина была калекой! Все тридцать лет, все эти дол­гие тридцать лет она прожила, опираясь на палку, перемогаясь. И ни строчки ему, так велика была ее обида. Обида или гордость?

Он бросил ее тогда, задвинув носилки в самолет. А он тогда считал себя чуть ли не героем. Откопал, пронес через весь город, который был охвачен пожарами, в котором нечем было дышать от поднявшейся пыли.

Он бросил и этот город, где нет ни единого дома, который возмож­но было бы узнать. Только деревья, иные из них, были из той поры. Но эти деревья не сохранились в памяти.

Чужой город, даже враждебный ему, укоряющий его, но и не чу­жой, если укоряет, если связи с прошлым не оборвались. Кто ему Таня? Тогда, незадолго до землетрясения, они с Ниной даже собирались по­жениться. Друзья знали об их близости, торопили их принять решение. Друзьям виделась роскошная свадьба на всю киностудию — и конеч­но же во дворе киностудии, у фонтана и чтобы были зажжены все диги и пятисотки, словом, все павильонные киносолнца. Друзья любят справ­лять свадьбы своих друзей. Но он медлил, а она не торопила. Он был на этой студии всего лишь дипломником и не собирался оставаться здесь. Она же приехала сюда надолго, по распределению, окончив Ле­нинградский институт киноинженеров. И она была старше его на год, хотя на самом-то деле они были ровесниками. И манила, окликала, зва­ла домой Москва. Он медлил, она не торопила. Пожалуй, все-таки она была старше его не на год согласно паспорту, а на верный десяток лет, потому что у нее за плечами был опыт блокадного Ленинграда. Его тяж­кий мужской опыт войны мало чего стоил с ее блокадным опытом. Так все у них и тянулось до тех одиннадцати секунд в ночь с 5 на 6 октяб­ря сорок восьмого года, в которые не стало Ашхабада и судьбы всех его жителей сотряслись и смешались.

В Москве за годом год Лосев забывал Ашхабад, да не забыл, ока­зывается. Память была все время готова устремиться в юность, в этот зной и запах пустыни, в нешуточный мир города, воистину стоящего на краю земли. Но, вспоминая, все время что-то вспоминая, Лосев сейчас ничего не находил на улицах, что могло бы поддержать его память. Он шел незнакомым городом. Старый город как бы рухнул в памяти, но за­то вспыхнули в памяти пятна мглы и пятна пожаров той ночи, когда Ашхабад действительно рухнул и рассыпался.

Лосев шел, чуть не бежал, и ему казалось, что за деревьями нет стен, а вспышки огней в витринах казались огоньками начинающихся пожаров. И трудно, как тогда, было дышать, болело сердце. Мысли пу­тались, Он был сейчас и в тогдашнем и в сегодняшнем. Он пони­мал, что ему душно, что сердце болит, потому что еще не обвык после полета, но он понимал, что сердце болит и дышать ему нечем потому, что открывалось глазам прошлое, что прошлое задает ему сейчас невы­носимо трудные вопросы.

Он никуда не сворачивал с проспекта Свободы, которому не было конца. Он держался этого проспекта, потому что тот был прям и по­тому что помнился таким, хотя ни одного на нем не осталось знакомого дома.

Неожиданно Лосев вышел к знакомому дому. Знакомому по фото­графиям, по кинохронике последних лет. То было залитое огнями зда­ние гостиницы, на котором светилась неоновая надпись: «Отель «Аш­хабад».

Лосев знал об этом отеле, как и о здании городской библиотеки, за которую архитектор получил Государственную премию, как и о зда­нии Управления Каракумского канала,— знал, поскольку следил за судьбой Ашхабада, прочитывал в газетах все заметки о нем, смотрел о нем кинохронику. Но все это было знанием из нового времени и раз­глядыванием издалека. Сейчас память ввела его в былое, а сам он сно­ва был здесь, на этой земле. Спешил куда-то, оглядывался зачем-то, недоумевал, надеялся, путался в мыслях. И болело сердце, все время болело сердце.

Лосев вошел в холл гостиницы, рассчитывая найти там аптечный киоск, Он собирался совершить первую покупку в городе своей юности, купить валидол. Аптечного киоска он не обнаружил. В просторном, с низким потолком холле, который оформляли вовсе не бездарные люди, Лосев обнаружил кованую решетку и торжественные врата, ведущие в ресторан. Что ж, не валидол, так рюмка коньяка. Лосев вошел в ре­сторан, но тотчас убедился, что свободных мест нет. Он не сразу повер­нул назад. Захотелось поглядеть, что за народ здесь нынче коротает время. Тридцать лет назад не в таком шикарном ресторане, конечно, а все-таки в лучшем ресторане города по названию «Фирюза» и он про­сиживал почти все свои вечера. Бывало, и днем забегал. Все официант­ки в той «Фирюзе» были его приятельницами, он даже пользовался у них кредитом, как, впрочем, почти все работники студии, включая и ди­ректора Сергея Денисова и заведующего сценарным отделом Леонида Галя, закадычнейшего тогда друга Лосева. Леонид Галь сейчас жил в Москве, но они не встречались, и Лосев прочно забыл о своем ашха­бадском дружке, а вот тут мигом вспомнил. И барак-ресторан тот вспомнил. И графины те с пивом, без которых не начиналось застолье, на которых оно часто и заканчивалось. Двухлитровый графин с бочко­вым пивом и порция дешевенького сыра. И разговоры, разговоры. Вся­кие там планы, мечты. А где-то в небе или под землей уже шел отсчет месяцам, дням, часам, минутам и, наконец, секундам в жизни этого го­рода...