– Что это у тебя руки потеют? Ты не заболел?
А я хочу сказать: «Нет», а вместо этого слышу из себя:
– Ке-ке-ке…
А она засмеялась, притиснула мою руку так, что я сквозь ее платье и лифчик даже твердый сосок почувствовал, и пошла обратно вперед отряда. (А ведь лифчики в те времена, как должны помнить те женщины в Вашей редакции, которые постарше, были тогда толстые, стеганые, как боевой нагрудник под панцирем.)
А как-то иду я после дежурства в столовой один в отряд, а она навстречу. И вдруг смотрит и спрашивает:
– Что это ты так идешь? Ногу не натер? А трусы в шагу не режут?
Я чуть не упал. А она мне резинку поправляет. А у мальчика тут эрекция. Ничего такого, естественная реакция организма, но в таком возрасте этого стесняются. А она мне – р-раз! – и бедром туда прикоснулась. Я отскочил и споткнулся. А она округлила свои вишневые глаза и говорит строго:
– Ты что это, а?! За это не только из пионерского лагеря, за это из пионеров исключить могут!
И пошла. А я еле дошел. Как она сказала про исключение, у меня сразу все упало.
Так смена и кончилась. Всех приехали родители забирать, а за мной что-то задержались. Сижу я на крыльце последний рядом со своим чемоданчиком и читаю. Читать трудно становится, сумерки уже.
А в столовой еще свет и остатки шума. Там вожатые с воспитателями праздновали, и еще не все разошлись. И вот идет по дорожке между сосен оттуда наша, и доходит до меня. И пахнет от нее вином за три шага. Поскальзывается она на шишке и спрашивает:
– А ты еще не уехал? Вот и хорошо! Пойдем-ка, принесешь дрова в баню.
Баня у нас метров за двести в лесу, у берега реки, и мылись мы там раз в неделю. Дежурные мальчики носили дрова и воду, а мылись по два отряда в две смены: час девочкам, потом час мальчикам. А парилкой мы не пользовались. В ней парились вожатые и воспитатели после отбоя.
Тащусь я за ней в баню и думаю, что даже под конец мне не везет. Дрова им, скотам! Нажраться мало, еще и мыться подавай.
Пришли. Темно и никого. Зашли. Она в раздевалке свет включила. В мыльную заглянула. И дает мне ведро:
– Принеси-ка холодной.
Облил я сандали – дотащил воды, поднял в раздевалку. А дверь в мыльную открыта, и там света нет. И она кричит оттуда:
– Заноси сюда!
Я занес, поскользнулся в темноте, упал, ведро покатилось, звон, плеск, из глаз искры! А она меня поднимает подмышки:
– Не ушибся? Неловкий какой… Привыкли глаза к темноте, там окошки наверху маленькие – а она голая…
И стоит она, голая, между мной и дверью, и подмышки меня поддерживает – ну вплотную передо мной…
А я «Темные аллеи» уже читал, и «Яму» читал. Но тут такие аллеи, тут такая яма! Весь живот голый, и все бедра голые, и тот самый волосатый куст треугольный весь виден, темнеет, а кажется – светло, так хорошо все видно. И груди… но про них я уже писал.
А она говорит, спокойно так, прямо как будто невзаправду все это происходит:
– Давай, помоешься на дорожку, раздевайся. А я примерно в обмороке.
Раздела она меня мгновенно, кинула одежду на лавку, потащила к баку и облила теплой водой из ковшика. И сама облилась. И стала меня намыливать. И прикасается. И грудями прикасается, и бедрами, и животом. И треугольником своим прикасается. И хоть темно в бане, а совсем светло.
Стоит мой маленький часовой, а она опускает туда намыленную руку и начинает его поглаживать и подкачивать. А я дышу, как смертельно раненный, и мысль только одна: «Неужели?!…»
А она сжимает ласково так свой кулак и говорит:
– Ты смотри, какой уже хороший. Зачем же ему даром пропадать, да?
– Да, – идиотски говорю я.
Хватает она меня за руки, и начинает моими руками подбрасывать свои груди. И спрашивает:
– Правда хорошие?
А что может ребенок в такой ситуации ответить? Ребенок может только согласиться.
Педофилия – это особенный порок. Его коварство в том, что он может быть необыкновенно приятен. Я бы сказал, может довести до экстаза и даже до оргазма.
Одиннадцатилетний пионер был лишен возможности испытать оргазм. Чего нельзя сказать о пионервожатой.
Она положила мои руки себе на попу, и я поразился ее обширности. А она воркует откуда-то сверху, с придыханием, как помесь голубя с органом:
– Пощупай, мой мальчик, пощупай покрепче. Я говорю:
– Вам же больно! А она стонет:
– Нет, мне хорошо… жми сильнее…
А сама захватывает между бедер моего часового и елозит бедрами, они гладкие, обширные, плотные, теплые, с уме сойти.
И кладет мою руку себе прямо между ног!… И моей рукой там водит! А там, оказывается, вместо щелки с дыркой столько всего наворочено, кто бы мог подумать! Какие-то складки, валики, холмики, впадинки, пупырышки: пейзаж перед битвой. Она моим пальцем водит по такому, вроде кончика высунутого языка, клитор называется, мы в учебнике гинекологии читали. А я дышу: ах-ах, ах-ах, как будто пять кругов на стадионе на время пробежал.
И так ловко, прижав меня к себе, ложится она на лавку, что я сам не заметил, как уже лежу на ней, и между ног, а она меня своими бедрами обнимает и направляет его туда.
Тут я на миг, наверно, отключился.
Я не хочу обидеть женщин-редакторов, но одиннадцатилетние мальчики полагают что влагалище все же гораздо уже. Что это такая ощутимая дырка вроде свернутой в трубочку ладони. Поэтому в первые секунды я даже не понял, что уже все. Что великое таинство любви уже свершилось. Какая трубочка. Маракотова бездна!
Бывал я в своей жизни в страшных ситуациях. Но справедливость требует признать, что лишение девственности совсем не страшно. Возможно, дети просто не понимают ужаса ситуации?
А вожатая наигрывает пальчиками на моих шариках, и так ловко трется и поддает своей здоровой попкой вверх мне навстречу, что мне даже делать ничего не надо. Лежи себе и дери отрядную пионервожатую. Можешь думать о вступлении в комсомол.
Тут она как вскрикнет, как изогнется, как меня за яйца схватит! Я тоже завопил.
…Из всех музыкальный пыточных инструментов больше всего я ненавижу баян. Баянистов я бы просто кастрировал.
Потому что поганый растлитель совсем другой вожатой, наш лагерный баянист, поганая тварь, неизвестно как оказавшаяся в бане, куда его никто не звал, содрал тут меня с моей любимой растлительницы. И швырнул так, что я перелетел до лавки у входа, прямо на свою одежду
А он спустил штаны и молча влез на мое место, да быстро так! Я ожидал, что она даст ему пощечину и вскочит со стыдливым криком! А она вместо этого вдруг зарычала:
– О… о!… глубже!… ооооо!!!
Плюнул я в их сторону, оделся в предбаннике, повязал свой алый пионерский галстук и пошел в свой корпус. По дороге я думал, что если мой чемоданчик сперли, то дома меня убьют.
Чемодан был на месте. И поднял в темноте правую руку над головой и дал клятву под салютом всех вождей: больше никогда я не вступлю в половую связь ни с одной пионервожатой. Не знаю, о чем именно клялись Герцен с Огаревым, я же свою клятву сдержал нерушимо.
Но потом меня, еще час назад невинного члена пионерской организации, пронзила страшная мысль. Ведь «Пионер – всем ребятам пример»! А если все пионеры засадят своим пионервожатым?! Что за гигантские похороны пройдут по городам и весям! Что за траурную музыку грянут пионерские оркестры!
Я заплакал и ударил себя по опозоренному лицу. Совсем не за это вздымали чапаевские сабли юные герои, принесшие ордена на комсомольские груди… а ведь мы – их смена!…
…Я снял пионерский галстук и похоронил его в земле под сосной. Я больше не имел на него права.
Вот так я вышел из славных рядов пионеров, и больше им никогда не был. И когда я слышу старинное народное: «Нас на бабу променял!» – краска стыда жжет мои щеки, и бессильные слезы наворачиваются на глаза.
Думал я, конечно, как и всякий в лагере, о самоубийстве. Вот повеситься на сосне прямо над похороненным пионерским галстуком. А еще лучше – на самом галстуке! Но остановила меня та мысль, что лучше живой мужчина, чем мертвый пионер.