Изменить стиль страницы

— Что ж делает здешняя администрация?

— Пока молчит. Полагает, что кроткими мерами образумит потерявших голову, но готова принять строгие меры, если эти манифестации усилятся. Вот, слышишь, жалобно запищали колокола здешнего костела. Посмотри из окна, сколько валит в него народа.

Лиза подошла к окну и увидела толпы мужчин и женщин, вторгающихся в католический храм, как широкий поток, который образуется из мелких струй, стекающих в него изо всех концов города.

В голове Лизы от разговора ее с Зарницыной бродили неопределенные, мечтательные мысли, только одна сквозь хаос их блестела ярким лучом — мысль обратить Владислава на путь истинный и тем отвратить от него позорную казнь и от здешнего края многие бедствия. Замыслы матери его и революционеров представлялись ее воображению в гигантских размерах. Собеседницы продолжали говорить о современных происшествиях, как в комнату, где они сидели, отворилась дверь, и явилась перед ними Тони, бледная, дрожащая; грудь ее сильно колебалась.

— Что с тобою? Что с вами, Антонина Павловна? — спросили в одно время Лиза и Евгения Сергеевна.

— Дайте мне немного успокоиться, собраться с духом, — отвечала Тони, садясь на первое попавшееся ей кресло.

Придя в себя, она рассказала, что с ней случилось.

— Возвращаясь домой из единоверческой церкви, я зашла в костел послушать католическое служение. Я села на первую скамью, недалеко от входных дверей. Народу в церкви было до удушья. Мужчины были в старинных польских одеяниях, женщины — все в глубоком трауре, на головах их блестели мелкие серебряные бляхи с изображением польского орла. Так как я была в трауре, то сначала никто не обратил на меня внимания, но потом вгляделись в меня. Заметив, вероятно, что у меня на голове не было революционного знака и что я молилась не по-ихнему, стали кругом меня перешептываться, кидать на меня зловещие взгляды, нахально кивать головой. Между тем ксендз говорил какую-то громовую проповедь, в которой, сколько могла понять, уловила несколько враждебных России слов. Вслед затем все бывшие в костеле запели гимны. Когда народ хлынул из костела, окружавшие меня женщины стали меня теснить, толкать локтями в бока и до того меня прижали, что я едва могла дышать. Кругом меня раздавались голоса: «русская шпионка»! Я готова была упасть в обморок. Не знаю, чем бы это кончилось, если б сквозь толпу не продрался красивый молодой человек, который стал горячо убеждать оскорблявших меня, потом, обратясь ко мне, сказал:

— Дайте мне вашу руку, Антонина Павловна: я вас защищу от этих безумных патриоток. — Это был Владислав. — Я подала ему руку, — продолжала Тони, — он проводил меня до здешнего дома, шагов с двадцать не более будет.

— Вот, — сказала я ему, — дорогой, ваша польская цивилизация, которой вы так хвастаетесь!

— Что ж делать, — отвечал он, — дух времени.

— Приличный только грубому народу, дикарям. Вы считаете нас, русских, варварами, но в каком темном уголке России посягнут на оскорбление католички-польки, если б она вошла в православную церковь?

— Фанатический патриотизм доводит их до безумия, — отвечал Владислав. — Кончится дурно, кто образумит их теперь? Прорвалась плотина, и ничем не удержишь бешеных вод, пока не устроится новая. — Тут обратил он речь на смерть брата твоего, Лиза, на смерть отца.

— Сколько должна была выстрадать Лизавета Михайловна, — прибавил он.

— Что до меня, то я со времени, как оставил Москву, не знал ни одного радостного дня.

Когда мы подошли к подъезду, я предложила ему зайти к нам.

— Не смею теперь, — сказал он, — но если Лизавета Михайловна позволит, в другой раз.

Как я заметила, он ужасно похудел, глубокая грусть видна на его лице.

Тони, своим рассказом, стряхнув прах со своих сандалей или, проще сказать, желчь, накипевшую в голубиной груди ее, бросилась к Евгении Сергеевне и просила у нее извинения, что встревожила ее своими похождениями.

— Стоило бы вас немножко пожурить, Антонина Павловна, — сказала Зарницына, поцеловав ее, — да я и сама виновата, что не предупредила вас быть осторожнее в теперешние времена.

Какое впечатление сделал рассказ Тони на слушательниц, осталось тайною их.

III

Когда Владислав, прошедшею осенью, простившись с Лизой, выехал из Москвы, разнородные чувства разрывали его сердце на части. В минуты досады на нее, на отца ее, в минуты какого-то бешеного исступления он решился на безумное дело. Еще бы увлек его горячий патриотизм, а его и не было. Он видел всю тщету задуманных его компатриотами замыслов, он понимал, что все планы их — неосуществимые мечтания, бред разгоряченных умов, возбужденный врагами России, желавшими только смут в ней, чтобы ослабить ее возрастающее могущество. «Говорение, одно говорение, — думал он, — а дойдет до дела, все эти планы рассыплются в прах». Обожаемую им Лизу потерял он навсегда. Ослепленный, разве не мог он убедиться, что она его любит, что одни обстоятельства, воля отца заставляли ее скрывать настоящие чувства? Почему ж он не послушался ее, когда она, прощаясь с ним, так задушевно убеждала его остаться, не уезжать? Если бы Лиза не любила его, она довольна была бы, что он оставляет Москву. Разве это не был залог прекрасных надежд? Соперника у него не было, в этом он убедился. Разве он не мог, не раздражая безумными выходками благородного старика Ранеева, который оказал ему столько добра, дождаться более благоприятных обстоятельств? Но дело уже сделано, он дал клятву жонду служить ему, прошедшего не воротишь.

Невольник своей присяги, Владислав ехал по Смоленской дороге. Со станции, против Бородинского поля, он видел памятник, поставленный во славу России, боровшейся с громадными силами двадцати народов и величайшего гения-полководца. Под Красным такой же памятник. Не с бродячими шайками повстанцев имели тогда дело русские, не с какими-нибудь Мерославскими, Жвирждовскими и Машевскими! Не отворили они победоносному неприятелю дверей своей столицы, сожгли ее, испепелили свое сердце и из пепла возродились еще сильнее. Такой ли народ испугается угроз из-за угла палатских стен и трибун клерикальных ораторов?.. Много крови будет вновь пролито, много падет жертв. Бедная отчизна Польша! Разве мало обагрялась ты ею? разве мало уже падало жертв?

По дороге все было тихо мертвенной тишиной. Будущею весной должна кругом разразиться революционная гроза и облечь здешнюю страну кровавым саваном.

О! кабы скорее окутала и его самого.

Эдвига Стабровская ожидала сына с нетерпением и при первом свидании с ним осыпала его самыми нежными, горячими ласками. Недолго, однако ж, дала она волю чувствам матери, патриотическое увлечение скоро заняло их.

— Исполняя вашу волю, я приехал сюда, — сказал Владислав, — приказывайте, мне остается только повиноваться. Готовы ли войско, оружие, деньги?

— Все припасено будет ко времени, мой милый пулковник, когда получим пароль действовать, — отвечала Эдвига.

— Худой я полководец. Всю жизнь свою держал перо в руке, меч для меня оружие непривычное.

— Есть оружие острее всех мечей, убийственнее ружей и пушек, — это любовь к отчизне, а мы с тобою и Ричардом не имеем в ней недостатка. Падете вы оба, я сама явлюсь на поле битвы. Будет рука моя слаба, чтобы поражать врагов, поведу, по крайней мере, своих воинов против притеснителей моей отчизны и одушевлю их собственным примером. Не в первый раз Польша видела своих дочерей во главе полков!

И стала Эдвига развивать свои патриотические планы и надежды. Владислав повторял только, что он покорный исполнитель ее воли и готов умереть за дело отчизны.

Начались съезды польских панов, посвященных в тайны заговора и участников в нем, начались обеды, пиры. За столом приборы были из польского (фальшивого) серебра: настоящее, русское, пробное серебро, которого у богатых помещиков были пуды, хранилось в глубоких тайниках земли или стен. Так продолжалось во все время польской революции и даже после нее, потому что распущены были слухи, что русское правительство станет отбирать серебро и выдавать за него кредитные билеты. Под этим благовидным предлогом, Эдвига, близкая к совершенному разорению, заложила свою серебряную посуду евреям. Явились на съездах знакомые уже нам лица: вечный запевала в спорах Суздилович со своими тараканьими усиками и арбузным брюшком, свирепый Волк, пан в колтуне, несколько других помещиков, офицеров, дробной шляхты, мелких чиновников из Витебской губернии, студентов и даже гимназистов. Много говорили, еще более ели и пили. Часто вспыхивали раздоры, иногда от безделицы, из покроя платья, шитья на нем, знаков отличия по должностям в жонде. Раздоры эти доходили бы до ножей, если бы не усмиряли пыла горячих патриотов присутствие и убеждения хозяйки. Посвящалось, однако ж, офицерами время, под предлогом охоты за зверями, на упражнение разного навербованного сброда в стрельбе, понимании команды и военных эволюциях. Охоты эти приучали повстанцев к травле за русскими. Отважные и ловкие стрелки, умные доезжачие получали денежные награды. Не забыты были и холопы. С ними паны стали обращаться гуманнее, сократили их работы и не посылали на панский двор по воскресеньям постукать топором, обещали им даровые земли, если они будут преданы своим господам. Но добродушные белорусцы, смекая в этих приманках что-то недоброе, не очень поддавались им, были себе на уме. Сделан был, как мы уже видели, через Жучка подряд на косы, вилы, топоры, охотничьи ружья, порох. Надежды были великие, росли, казалось, с каждым днем. Жвирждовский не дремал в Могилевской губернии, ксендз Б. в Антушевском приходе воспламенял полек своими проповедями до того неосторожно, что русское правительство вынуждено было выслать его в одну из внутренних губерний России. Собрат Жвирждовского по генеральному штабу, Машевский, организовал заговор в Минской губернии. Под начальством Владислава образовалась сильная банда, которая должна была выступить из витебских лесов и ударить на неприятеля, если б могилевские шайки оплошали. Ожидали с нетерпением весенних дней, когда железо сошников будет раздирать грудь земли и деревья станут наигрывать почки.