Изменить стиль страницы

— Где же знамя, Боже мой, где знамя? — Первая моя мысль была спросить об юнкере Ранееве. — Юнкер Ранеев убит, — сказали мне, — мы нашли тебя около него.

— Отнесите меня к амбару, — проговорил я. Меня приподняли и отнесли туда; я указал, где знамя и сказал, кто его сохранил. Полковой командир крестился, офицеры целовали руки вашего сына. Как хорош он был и мертвый! Улыбка не сходила с его губ, словно он радовался своему торжеству. Как любили мы нашего Володю! Его похоронили с большими почестями, его оплакали все — от командира до солдата. Имя Ранеева не умрет в полку.

Кончив свой рассказ, поручик Лорин уцелевшим обрубком кисти правой руки закрыл глаза, из которых лились слезы.

Ранеев пал на колени перед образом Спасителя и, крестясь, изнемогающим голосом произнес:

— Благодарю Тебя, Господи, что сподобил моего сына честной, славной кончины. Имя Ранеевых до сих пор безукоризненно.

Его приподняли и хотели довести до дивана, но он рукой дал знак, что сам дойдет и прилег на диван.

Следующие дни он казался спокойнее, беседовал часто.

Лорин дополнил рассказ о ночи на 11-е января.

— Вы не можете поверить, какие неистовства совершали злодеи над нашими солдатами, когда напали на них сонных. Живых потрошили, бросали в огонь, доканчивали зверски раненых; содравши с них кожу, вешали за ноги с ругательствами и хохотом. Только подоспевшие к нам по сигнальной ракете батальоны положили конец этим неистовствам, возможным разве у дикарей. Вот вам цивилизованный польско-христианский народ, каким величают его паны и ксендзы. Ожесточенные солдаты наши при виде изуродованных и сожженных своих товарищей, не давали врагам пардона, только немногие утекли в леса и болота. Казенный ящик с деньгами, еще не разграбленный, и древко от знамени были отбиты нашими.

Несмотря на то, что Михайло Аполлоныч крепился, удар, поразивший его, был так жесток, что он не мог его долго перенести. Силы его стали день ото дня слабеть, нить жизни, за которую он еще держался к земле, должна была скоро порваться. Он позвал к себе однажды дочь, велел ей сесть подле себя и, положив ее руку в свою, сказал:

— Единственное, милое, дорогое мое дитя, я желал бы передать тебе то, что у меня тяжело лежит на сердце. Может быть, то, что хочу тебе сказать, не удастся сказать в другое время.

Лиза начала было говорить в утешение его, но он на первых же словах ее остановил:

— Не прерывай меня, мой друг. Немного слов услышишь от меня, но выслушай их, как бы говорил тебе свое завещание умирающий отец.

— Свято исполню вашу волю, — отвечала с твердостью дочь.

— Об одном заклинаю тебя, не выходи после моей смерти за врага России. В противном случае не будет над тобою моего благословения с того света, ты потревожишь прах мой, прах матери и брата.

— Клянусь вам в этом прахом их, — произнесла Лиза, обратив слезящиеся глаза к образу Спасителя. — Неужели вы могли сомневаться в моих убеждениях?

— Верю, теперь мне будет легче умирать.

Он перекрестил дочь, крепко, крепко продержал ее в своих объятиях и, немного погодя, сказал:

— Напиши завтра к Сурмину, что я очень нездоров и желал бы его видеть, — прибавив, — если возможно. Я так люблю его. Он знает все тайны моей жизни. Кстати, напиши Зарницыной о нашей потере.

Лиза писала к Сурмину:

«Друг наш, Андрей Иваныч! Мой брат убит в Царстве Польском в ночь на 11-е января. Смерть его сильно потрясла моего дорогого старика. Он нездоров и желал бы очень вас видеть, если вам возможно.

Преданная вам всею душою Елизавета Ранеева».

Лиза, в постоянной переписке с Евгенией Сергеевной Зарницыной, не утаивала от нее ничего из своей сердечной жизни. На этот раз она в нескольких словах уведомляла ее только о смерти брата и болезни отца.

VIII

Какой-то купец стал похаживать к дворнику Лориных, вызывал его к воротам и выведывал, что делается у постояльцев, Ранеевых. Дворник был падок на денежную водку, а таинственный его собеседник умел задобрить его то полтинником, то четвертачком. В последнее время он узнал, что сын Ранеева убит в Польше и старик сильно хворает. Шнырял он однажды в вечерние сумерки около дома Лориных с мальчиком и увидел, что со двора вышли сначала трое молодых мужчин, из них один офицер, и вслед за ними выехали на извозчичьих санях две молодые женщины, а конфидент его собирался затворить ворота.

— Смотри, — шепотом сказал мальчику купец, — помни, ты Владимир, Володя.

— Не сызнова учить урок, — отвечал тот.

Купец подозвал к себе привратника.

— Кто это вышел из ворот? — спросил он.

— Хозяева молодые.

— А выехали в санях?

— Барышня Тонина Павловна с постоялкой, видно, прокатиться что ли вздумали.

— А что, старик Ранеев все еще болен?

— Плох, на ладан дышит.

— Кто ж из ваших дома?

— Дарья Павловна.

— Одна?

— Одна.

— Можно мне ее увидеть, поговорить, бумажку написать?

— Пошто нет. Коли бумажку написать, так все едино; барышня разумная, мал золотник да дорог. Настрочит тебе так, что и приказному нос утрет.

— Проведи меня к Дарье Павловне.

— Пожалуй, проведу. А что, это сынок твой?

— Сын.

И, передвигаясь дряхлыми ногами, словно на них были тяжелые гири, провел их дворник к Даше. Лохматая Барбоска злобно лаяла на пришедших, теребила их за фалды кафтанов, точно чуяла в них недобрых людей. Дворник сердито закричал на нее и пинком ноги угомонил ее злость.

Купец, вошедши в комнату Дарьи Павловны, благоговейно перекрестился на иконы, стоявшие в киоте.

Даша зорко посмотрела на него и спросила, что ему угодно.

— Вот, разлюбезная барышня, мне нужно по одному дельцу прошеньице в суд написать.

— Пожалуй, я это могу. О чем же дело?

— Ставил я разный товар в Белоруссию богатому еврею, да затягивает расплату, разные прижимки делает.

— Как имя еврея, какие гильдии, место жительства, какой товар, словесные при свидетелях или письменные сделки, и прочее, что я буду вас спрашивать. Все это напишу сначала начерно.

— Вот что, барышня, живет у вас барин, Михайла Аполлоныч Ранеев... мне знакомый, как был еще военным... хотел бы по этому делу с ним слово замолвить. Ум хорошо, а два лучше. Нельзя ли к нему?

И вынул купец красненькую бумажку и с тупым поклоном подал Даше.

— Не делав дела я не беру благодарности за него, — сказала она и отклонила рукой приношение. — А имя как ваше?

— Купец 3-й гильдии, из Динабурга, Матвей Петрович Жучок.

— Жучок из Динабурга!— воскликнула Даша. Она приложила руку ко лбу, желая вспомнить что-то, и стала пристально всматриваться в посетителя.

Живые, разгоревшиеся ее глаза, пронизывающие душу посетителя, ее слова, полуговором сказанные, как таинственные заклинания, нашептываемые над водою или огнем, смутили его.

— Серо-желтые с крапинами глаза, косые... — тревожно, но тихо произнесла Даша, всматриваясь в купца, будто полицейский сличал приметы подсудимого с его паспортом. — Нет, ты не Жучок, — вырвалось у нее наконец из груди, — а Киноваров, злодей Киноваров.

Киноваров-Жучок не ожидал нового свидетеля его преступлений, побледнев и затрясся, но вдруг в каком-то исступлении произнес:

— Коли вам это известно, я — Киноваров, злодей, погубивший Ранеева. Вяжите меня, ведите в тюрьму, делайте со мною, что хотите, только дайте мне видеться с Михайлой Аполлонычем. Пропадай моя голова, мне уж невмочь.

И бросился он на колени перед Дашей.

— Угрызения совести не дают мне покоя, бесы преследуют меня по ночам, днем лазутчики сторожат по заказу Сурмина.

— Сурмина нет в Москве.

— Он поручил своим сыщикам и без себя караулить меня, отсыпаюсь только деньгами.

— Встаньте, — сказала Даша, — не могу видеть вас в этом низком положении.

Киноваров встал.