Изменить стиль страницы

Король не отставал и почти ежедневно появлялся на укреплениях в качестве простого работника, но это нисколько не делало бедного Станислава популярным, напротив, вызывало со стороны магнатов насмешки и колкие замечания.

— Лучше бы, ваше величество, отправились к себе во дворец, — заметила ему однажды светская дама, — лучше и не беритесь за работу, потому что где вы приложите свои руки — там не жди успеха.

Король молча сносил оскорбления.

Русских войск в Польше было в то время очень мало, прусские же и австрийцы действовали так вяло, что дали возможность Костюшко и укрепиться и организоваться.

В конце июня прусский король подошел к Варшаве и осадил ее, но осада велась настолько вяло и безыскусно, насколько энергична и умела была оборона. В прусских войсках между тем обнаружился недостаток в боевых снарядах, начали ходить болезни и возрастать дезертирство, и король мало-помалу свел осаду на простую блокаду, но для блокады у него было мало войск.

Попробовал прусский король запугать Варшаву и послал королю Станиславу грозное письмо, в котором обещал взять город штурмом, если он не сдастся добровольно, но польский король вежливым письмом отвечал, что он бессилен, что власть не в его руках, а в руках революционеров, то есть у организатора революции — верховного совета, что же касается штурма, то король замечал, что между прусским лагерем и Варшавою находится армия Костюшко, с которым нужно считаться.

Как и следовало ожидать, король на штурм не решился, вскоре же вспыхнуло восстание в тылу прусской армии в отошедших к Пруссии областях, и король, сняв блокаду, поспешно отступил.

Отступление пруссаков вызвало в Варшаве взрыв небывалого восторга, теперь все уже были уверены в победе, в скором восстановлении Польши в прежних ее границах.

День отступления пруссаков Варшава ознаменовала целым рядом празднеств, закончившихся громадным роскошным балом в здании магистрата.

В то время, когда знать и шляхетство веселилось в залах магистрата, чернь пировала на площади. Город был иллюминован огнями, всюду раздавались песни и радостные клики.

Во время разгара веселья на площади показался всадник. Конь был измучен, лицо и одежда всадника в пыли, видно было, что скакал он издалека. В толпе пронесся слух, что прискакал гонец от генерала Сераковского. Толпа окружила всадника с криками «виват Сераковский, долой москалей», но всадник не отвечал на восторженные клики. Лицо его было хмуро, и он молча прокладывал себе дорогу сквозь толпу.

Внимательный наблюдатель не мог бы не заметить на лице гонца беспокойства и некоторого смущения: радость и ликование народа не гармонировали с теми вестями, что он привез генералиссимусу.

Наконец всадник добрался до дверей магистрата.

Звуки мазурки неслись вниз по лестнице и вырывались на площадь, шляхта с одушевлением танцевала любимый танец, когда Костюшко доложили о прибытии гонца от Сераковского. Генералиссимус в сопровождении своего штаба удалился в отдельную комнату и велел позвать гонца.

— Что нового? — спросил его озабоченно Костюшко, видя нёвеселое лицо курьера.

Тот молча подал генералиссимусу пакет.

Костюшко читал недолго.

— Господа, Сераковский сообщает нам недобрые вести. Против нас выслан Суворов. При Двине он разбил уже авангард Сераковского, и Сераковский изо дня в день ожидает сражения с ним. Унывать, господа, не следует, нужно собрать всю свою энергию и нравственной силе полководца противопоставить такую же силу со своей стороны… По войскам нужно объявить, что это не тот Суворов, который бил турок и взял Измаил, а другой, его однофамилец.

Слава Суворова так выросла в последнюю турецкую войну, даже раньше взятия Измаила, что в Польше имя его сделалось легендарным и в состоянии было навести панику на польские войска. Костюшко это знал и потому для ободрения своих войск поспешил отдать приказ о введении их в заблуждение. То же самое сделал он и с публикой.

— Россия хочет нас напугать, Панове, именем, — сказал он, входя снова в танцевальный зал, окружившим его магнатам, — Суворов — победитель турок — умер, его послать не могли, так выискали среди генералов однофамильца и послали сражаться с нами.

— Жаль, жаль, что умер Суворов-Рымникский, мы и его не побоялись бы, увидел бы победитель Измаила, что поляки не турки, проплясал бы он у нас краковяка под нашу дудочку, — раздавались хвастливые голоса.

— Увлекаться, Панове, до самозабвения не следует, — холодно заметил генералиссимус, — конечно, мы не пожалеем своей жизни для защиты отечества, но не нужно забывать, что мы имеем дело с войском обстрелянным, постаревшим в боях, и потому должны быть осторожны, поступать благоразумно, а главное — строго соблюдать дисциплину. Только дисциплинированная армия может одержать победу, при отсутствии же дисциплины и храбрость и другие прекрасные качества войск окажутся бесполезны.

Генералиссимус завел речь о дисциплине неспроста. Хотя он и не долго пробыл еще в Варшаве, но не мог не заметить, что как и в армии, так и в гражданском управлении все хотели быть начальниками, но никто не хотел быть подчиненным. Между генералами нередко происходили столкновения на почве личного самолюбия и заносчивости, и если главнокомандующему удавалось примирять страсти, он во всяком случае не был уверен, что вражда между генералами не возгорится, если он будет убит или почему-либо на время отлучится из Варшавы.

Обаяние Костюшко, еще молодого человека, было столь велико в польском обществе, что магнаты не только мирились с его поучительным тоном, но клялись забыть все свои личные счеты и помнить лишь об одном: о спасении отечества. Уверения панов мало, однако, успокоили генералиссимуса. Он знал живой и непостоянный характер своих соотечественников и мало придавал цены их клятвам.

Беспокоило его и другое обстоятельство. Он сообщил своему штабу не все содержание письма Сераковского. Конец письма касался лично его.

В Варшаве после знаменитой резни была арестована вся русская дипломатическая миссия. В Петербурге боялись за их судьбу, и Суворову дан был приказ арестовать и доставить в Петербург сестер Костюшко и несколько знатных дам. Сестры генералиссимуса проживали в окрестностях Бреста-Литовского, в местности, отрезанной русскими войсками от корпуса Сераковского. Судьба сестер сильно беспокоила нежно любившего их брата, и генералиссимус напрягал все усилия, чтобы скрыть от публики свое беспокойство. Проходя по залам, он увидел молодого графа Олинского, которого успел оценить и полюбить, как брата. Граф Казимир был мрачен, не принимал участия в танцах и унылым взглядом окидывал зал.

— Что пан грабя так грустен? — с участием спросил главнокомандующий своего офицера.

Граф Казимир тяжело вздохнул.

— Не до веселья, когда на душе тяжелое горе, — отвечал он печально.

Костюшко участливо пожал молодому человеку руку.

— У меня, милый друг, тоже горе немалое, — и генералиссимус облегчил свою душу, рассказав молодому человеку о своих опасениях.

Граф некоторое время молчал, как бы что-то соображая, потом вдруг оживился, печаль исчезла из его глаз, и он с радостью проговорил:

— Я берусь доставить ваших сестер в Варшаву целыми и невредимыми.

Костюшко печально улыбнулся.

— Я вам сказал, что все воеводство занято русскими войсками.

— Это ничего не значит. Я даю вам слово, что сделаю, как сказал, говорю это не на ветер, у меня есть веские к тому основания. Притом мне не угрожает никакая опасность, только пусть пан главнокомандующий даст мне за своею подписью приказ всем польским властям, чтобы мои приказания исполнялись точно и немедленно.

Костюшко посмотрел на графа удивленными глазами.

— Пока я не могу, да и не имею времени открывать вам план моих действий, но прошу мне верить, что я не злоупотреблю вашим доверием.

— Я вам верю безусловно, и в доказательство этого вы сейчас же получите просимый вами приказ.

Генералиссимус оставил молодого человека и вскоре возвратился к нему с приказом.