Изменить стиль страницы

Внутренность батареи представляла собою ужасную картину. Турки не отступали и только сбитые с своих мест рассыпались по всей батарее, русские колонны действовали тоже врассыпную. Выстрелы смолкли и только слышался лязг сабель и штыков, да глухие удары прикладов о человеческие черепа. Если бы кто захотел представить себе картину, как смерть, аллегорически изображаемая с косою, применяет свое оружие на манер косаря, то ничего лучше не могло бы передать воображаемую сцену, как происходившее на батарейной площадке: сабли, ятаганы и штыки без жалости устилали площадку трупами и испещряли кровавыми лужами. Ужас турок выражался своеобразно и в военном смысле не постыдно: отступление их не было бегством под влиянием паники, а представляло разбросанную силу, вытесняемую другою… Суворов, очутившись в гуще боя, ободрял солдат:

— Я с вами, братцы, с вами, ребятушки, нам мешкать здесь не приходится, кончайте скорее, да и на отдых пора.

Турки дрались упорно и один за другим устилали собою землю, но вот на батарею врываются несколько янычар, один из них бросается на Суворова… Ослабевший от раны генерал еле парирует удары, гибель его кажись неминуема, но на батарею с криком и гиком влетают казаки… Одно мгновение, и хорунжий Осипов ударом шашки сваливает янычара с седла…

Мундир на хорунжем изорван в клочки и покрыт кровью; лицо помертвело, истекая кровью, он вот-вот свалится с седла, но он еще нужен, янычары не уничтожены, турки не выбиты из батареи, и он с полусотней казаков мчится далее, чтобы докончить то, что начала пехота… Он еще не загладил вчерашней своей оплошности в аванпостной цепи…

Но вот минута, другая и все смолкло. Луна синеватым светом освещает картину побоища, турок больше не видно, батарея в русских руках…

Разбросанные солдаты снова смыкаются в колонну. Суворов благодарит их.

— Спасибо, чудо-богатыри, теперь на лагерь.

Успех придал солдатам свежие силы. Плотною стеною они устремляются на лагерь, но там уже паника. Лишившись своей батареи, турки теряют уверенность и в страхе ищут спасения в городе, и лагерь в руках Суворова. Мауринов в это время взял другой, меньший лагерь. Обе колонны были утомлены, а между тем предстояло взять город и третий большой лагерь… Суворов посылает на лагерь Ребока.

— Ну, Евгений наша очередь, — говорит он Вольскому. — Барабанщик, бей атаку.

Барабаны затрещали атаку, стройною грозною массою двинулся резерв на лагерь. По мере того, как учащался такт барабанов, шаги пехоты становились быстрее, отрывистее и наконец перешли в беглый шаг. Вольский не видел Ребока, он бежал впереди своего взвода, как в чаду… Свист пуль и картечи не пугал его, но странное дело, он не знал, что ему делать. «Что же мне делать, ведь я офицер, командир, должен же и в чем-нибудь проявлять свое командование, а я бегу, как и все бегут?» Но ответа он не находил и продолжал бежать. Вот он достиг уже лагеря, какой-то турок замахивается на него ятаганом, он парирует удар и валит турка на землю, бежит дальше… В общей сумятице боя он видит ее, свою Варю, она благословляет его…

— Вперед, вперед! — кричит он солдатам и сам рвется вперед…

Но вот барабан бьет отбой. Кровь приливает к голове молодого офицера. «Что это, неужели отступление, упаси Бог!..» В это время подходит к нему Ребок. Он обнимает кузена. — Ну поздравляю, теперь ты окрещен боевым огнем.

— Не ранен?

— Нет, а турки?

— Все кончено и лагерь, и город в наших руках.

Не прошло и получаса, как кровавая драма закончилась.

Глава VI

В начале четвертого часа ночи все было окончено, отряд занял позицию на высотах за городом, и Суворов на клочке бумаги послал донесение графу Салтыкову. «Ваше сиятельство, мы победили, славу Богу, слава вам». Другое донесение было отправлено главнокомандующему. Донесение состояло из двух строк:

«Слава Богу, слава вам,
Туртукай взят и я там».

Трофеями победы были 6 знамен, 16 пушек, 30 судов и 21 небольшая лодка. Оставшиеся в живых турки бежали к Силистрии.

Как только начало рассветать, Суворов отправил в город отряд, которому было приказано огнем и порохом уничтожить все жилища и вывести на противоположный берег всех оставшихся в Туртукае христиан. Вольский с своей ротой попал в состав сводного отряда, на который было возложено разрушение города. Его рота, задержанная в пути, подошла к Туртукаю уже в то время, когда огненные языки высоко вздымались к небу и густые облака дыма закрывали собой восходящее солнце. С улиц слышались треск и грохот взрываемых каменных построек; деревянные же и без пороху уничтожались одна за одной. По мере того, как дома были освобождаемы солдатами от содержимого в них имущества, их поджигали. Горели кварталы, горели целые улицы и через два — три часа весь город представлял собою сплошной адский костер. Оставаться на улицах не было уже никакой возможности, да и надобности. Все то, что можно было взять, — было взято, христиане в числе 700 человек выведены, а остальное оставлено в жертву огню.

«Вот она, оборотная сторона медали», думалось Вольскому.

Картина разрушения, по его мнению, ненужного, варварского, сильно потрясала его.

— Ничего не поделаешь, — говорил ему Ребок. — Война с турками — не война с европейскими народами. Для пресечения жестокости нужна жестокость.

— Значит, клин клином выбивай.

— Вот послужишь в армии и сам убедишься в необходимости применения этой поговорки к туркам. В гуманности они видят слабость, в жестокости — силу. В противном их не убедишь ничем, следовательно, приходится доказывать им силу по-ихнему.

При выходе из города Ребок и Вольский заметили, что кучка солдат окружает какую-то растрепанную старуху и молодого парня. Они подошли ближе. Солдаты, вязали молодого цыгана, старуха цыганка с двумя небольшими детьми голосила и умоляла отпустить ее сына.

— В Дунай его, в Дунай, каналью, вяжи получше, а то выплывет собачий сын, — кричали солдаты, опьяненные грабежом и разрушением.

Увидя офицеров, цыганка бросилась на колени перед Вольским и схватила его за руку.

— Барин, баринок милый, — говорила она ломаным русским языком, — прикажи отпустить моего Степана, голод заставил… ну накажи его, а только отпусти… детки маленькие… Бога за тебя молить будем.

— В чем дело? — обратился он к солдатам.

— Да он, ваше благородие, украл у Кравченки мешок с сухарями.

— Так вы за это его и в Дунай?

— А то куда же, ваше благородие?

— Стыдно братцы, стыдно, ведь мы христианские воины.

Молодой, бледный, исхудалый в лохмотьях цыган молчал и озирался, как загнанный зверь.

— Зачем же ты украл? — обратился Вольский к цыгану.

— Голодны, — показал он рукою на детей.

У Вольского кольнуло в сердце. В этом одном слове «голодны» слышалась целая драма.

Вольский приказал освободить цыгана и дал ему серебряный рубль.

— Грех вам, братцы, вместо того, чтобы накормить голодного человека, как велит долг христианина, вы его топить собрались. Видите, он от голоду еле на ногах держится, а дети его маленькие, вы их сиротами сделали бы. Разве у вас ни у кого нет детей, разве и вы безгрешны?

Слова молодого офицера отрезвили солдат… десятки рук потянулись к затылкам.

— Виноваты, ваше благородие, и впрямь чуть греха на душу не приняли… Ну, молодец ступай, да и сухари бери с собою… Бог с тобою… Подожди, подожди, — кричали другие, — вот возьми полотно деткам на сорочки, — давали цыгану кусок полотна, взятый из ограбленного дома зажиточного турка.

И русский солдат, добродушный и незлобный по природе, опомнившись, старался теперь загладить свою недавнюю жестокость. В несколько минут цыганская семья была навьючена и съестным, и одеждою. Старая цыганка бросилась целовать ноги и платье Вольского и Ребока. Цыган же молчал, но во взгляде, который он бросил на Вольского, было столько благодарности, сколько нельзя было бы выразить в самых красноречивых словах.