Изменить стиль страницы

— Слышал, что наш чудотвор, светлейший, дома уж и завтра нас соберут в совет? — молвил, входя к Мусину-Пушкину, граф Пётр Андреевич Толстой.

— Нет, а видел Макарова… летит сломя голову, никого, надо полагать, не видит и под собой земли не слышит. Ну, думаю, не воротился ли?

— Отгадал… А меня так изумил сам странник. Благоволил он своею высокой персоной ко мне прикатить. Да с чем бы ты подумал? С повинной! Как завидел меня, так прямо и кричит: «На мировую идём! Полно нам с тобой щетиниться… не та пора!» Я не мог прийти в себя от удивления. Протираю глаза: не грежу ли, что он сам руку протягивает. Спрашиваю: «Что с тобой, князь?» «Не насмехаюсь, — говорит, — а воистину прошу забыть прошлое и помириться. Мы ссоримся, а дела стоят… везде неустройства… Полячишки дерзость берут больше; немцы — ещё того пуще… Коли оскорбил — готов удовлетворение дать, только не суди обо мне превратно: не самовластвовать я хочу, а хочу разумного дела да толку. В совете тебе я, — говорит, — готов первенство дать, только стой ты за наше, русское, а не за немецкое дело. Меня обносил Головкин на свадьбе, что я заговорил о заступлении государыни за Голштинию, а теперь сам с голштинцами шушукает и ладит, как бы и второго зятя навязать государыне, чтобы плотнее скрутить нас, русских людей». Я, знаешь, вытаращил глаза на Сашку, думаю: не рехнулся ли он? Он заметил моё недоверие и говорит: «Я тебе словно повесть несбыточную рассказываю — так ты глядишь на меня. Завтра услышишь в совете… Убедишься, что я добра желаю и на тебя надеюсь… А теперь прощай». Опять протянул руку, и я невольно дал ему свою. Что-то, видно, впрямь сладили наши приятные люди, господа голштинцы. Уж ни с того ни с сего Меньшиков бы не полез ко мне мириться?

— Дивное дело! — в раздумье молвил Мусин-Пушкин. — Смотри, Петруха, не с подвохом ли только Сашка комедию таку перед тобой отломал? Он ведь величайший хитрец и сыграть в друзья и в раскаянье ему ничего не стоит!

Толстой насмешливо улыбнулся и ответил:

— Провести нас, как сам ты ведаешь, нелегко. А не только я, но и Фома неверующий поверил бы, что, стало быть, Меньшикову теперь большая нужда во мне, если он, не глядя ни на что, предлагает стоять вместе за то самое, что я и без него стал бы поддерживать. Он ведь не навязывался мне в дружбу и мелким бесом не увивался около меня, как делают все надувалы. Высказал и ушёл. Просил только подумать. Да недолго и думать придётся: завтра ведь узнаю всё доподлинно… Одно из двух: или Сашка совсем с ума спятил, или он говорил мне всю истинную правду, зная, что за родное я готов стоять, не разбирая, кто союзник мне: друг или враг. Подумай, однако, что я вам говорил — помнишь, как просил к себе? — про затеи Голштинского? Как приехал Меньшиков да увидел, что без него сделано, так и бросился ко мне, видя, что времени мало для расстройства подвоха.

— Как ты-то баешь, ладно выходит, и я тотчас всё припомнил. Сдаётся, ты прав! И Сашка — молодец! Спасибо ему, что за своё стоит. Сильны, одначе, и те-то, коли заставили его в тебе искать поддержки. Вот и узнай тогда, кто ворог, кто друг? Дай Бог, чтобы у вас с Меньшиковым дело пошло на пользу всем. А если он вздумал тебя провести, в издёвку пускаясь, тогда что?

— Тогда я уже непримиримый враг… либо мне, либо ему… Беру тебя, граф Иван Алексеич, в свидетели и считаю таким союзником, который не побоится и сладкое распивать вместе, и горькое делить по-братски. Увижу, что надул Сашка, — с ним больше ни полслова никому из нас. Одна тогда нам дорога — топить его, не свёртываясь и не щадя себя… Пощады от изверга нечего ждать, разумеется…

— Я, граф Пётр Андреич, так же как и ты, пожил довольно на свете. Коли впрямь Меньшиков хочет стоять за своих верно и честно — готов последние силы не щадить, идя с ним заодно. Если же нет, то заодно с тобой будем стараться его стереть; не удастся — что Бог даст, то и будет…

Оба друга были сильно растроганы; но пришёл сын Мусина, и прерванный разговор не возобновился. Подошли гости, и началось обыкновенное каляканье, а через час Толстой, жалуясь на боль в пояснице, распростился с приятелями. Вскоре стали расходиться и гости. Простившись с ними, Мусин-Пушкин отправился в опочивальню, но долго не мог заснуть, волнуемый мыслями о завтрашнем дне.

Такие же заботы отгоняли сон и от светлейшего.

— Посмотрим, что они намерены на первый случай потребовать, — говорил он жене. — Я виделся с Елизаветой Петровной и сам нарочно её спросил: «Как находите, ваше высочество, своего будущего супруга?» «Какого такого?» — ответила она со своим обычным смехом. «Принца Карла, — говорю. — Ваш зятёк решил непременно справить вашу свадебку по весне, вероятно, заручившись высоким согласием вашим?» «Оставьте, князь, пустяки эти… Этого противного Карла я видеть не могу, как и самого Фридриха… Я уж маменьке говорила, чтобы не поминала мне про этот союз. Довольно, что Аннушка грустит со своим ненаглядным». Такое её решение нам на руку! Вот мы и посмотрим, как поможет голштинцам Головкин. А я уж знаю, что и как делать с курляндчиками. В Ригу мне из Митавы вызывали одного нужного человека. Он при Анне Ивановне, хотя не на видном месте, да всё знает и способен всё поворотить куда захочет. Сторговались сносно. По шестисот талеров в год да десяток гаков в Лифляндии, по соседству с курляндской границей. Да и то тогда, когда всё справит, что я наказал. А малый ловкий и на всё горазд! Бестужева не хвалит и советует его паче всех опасаться. «Всего бы, — говорит, — удобнее его совсем в Питер удержать». Тогда махину подвести берётся, а при нём не обещается: «Очень, — говорит, — Пётр Михайлыч глазаст, и оторвать его от вдовы, по собственному желанию, ни за что не удастся». А с ней я и видеться не хотел. Одно дело — спешил, а другое дело — боялся проболтаться, да и незачем. Что она думает — это мы знаем, а что предпринимать намеревается — тоже узнаем. Вот уж прислал друг сердечный и первое извещение, что Анна Ивановна сюда едет. Прибудет её высочество в самое выгодное для нас время, пока ершиться станут голштинцы и делать ей предложение: отказаться от мужнина наследства. Она, разумеется, будет некаться, а они сильнее настаивать. Я разыграю здесь её друга и покровителя, расстанемся мы друзьями. В Митаву же я нагряну, как получу от приятеля успокоительные и покладные на нашу руку вести. А не то, может быть, и так смастерим. Здесь её высочество встретим и уверим, что для полного укрепления её прав мы войско введём. Сами туда — шасть и, пользуясь страхом безмозглых курляндчиков, договоримся с ними начистоту: берите нас, и всё будет спокойно, и нечего вам бояться!

— Смотри, Саша, не ошибись! Теперь особенно, друг мой, не время тебе на даль глаза пялить, когда у самого под ногами колышется, чего доброго…

— Не беспокойся… Приём, который нам сделан, даёт надежду, что короткие отъезды выправляют прекрасно наши дела и роняют друзей наших наповал. Когда я ехал назад, правда, думал и задумывался даже: что-то здесь встретит? Приехал — и отлегло от сердца. Верно, и впрямь я в сорочке родился!

— Смотри, Саша, не съешь блин непомасленный! Как ты станешь заноситься, веришь, на меня такая грусть находит, что я просто сама делаюсь не своя. Ни с того ни с сего защемит-защемит сердце, голова закружится; я холодею и сил лишаюсь.

— Ты просто-напросто больна. Ужо я Блументроста на тебя напущу. Смотри, пей у меня всё, что пропишет… шутить нечего головой…

— Да я знаю, в чём болезнь моя. Ей лекарства не дадут облегчения. Болит в сердце, друг мой, хочет ретивое вырваться, так бьётся и трепещет…

— Вестимо, болезнь… что ты мне ни рассказывай! Ни с того ни с сего вещун, как называют бабы, без порчи не приходит, и люди умные говорят: не порча то, а болесть; и врачевание отыщется у искусного лекаря, хоша бы и позапущено было… Всё же облегчение даст архиятер, коли наш Шульц не смыслит. Непременно завтра же пошлю за Блументростом!

— Оставь, пожалуйста, говорю тебе; недуг у меня в сердце. Коли не любила бы я тебя, не мучилась бы, слыша, как вороги подкапываются.