У Михея пропал сон, и голова начала кружиться от страха. Вдруг чья-то рука, опустясь на спину, заставила затрепетать Михея.
— Это я, Фома, чего тебе трепетать? Тогда заставят трепетать перед пыткой, когда скроешь ты, что сейчас выбрехал этот пьяница.
— Я и сам думаю, что скрывать не приходится, — ответил испуганный Михей.
— Я ведь все слышал… У меня ничего не утаишь, смотри, — ехидно прошептал Микрюков для пущей острастки Михея.
Но Ершова без того уже била лихорадка.
— Мотри же, не упускай этого самого случая… Утром же, как рассвенет, и ступай… доноси.
Михей показал рукою на спящего.
— Он ничего не слышит… хоть самого неси… Скажи, пожалуй, где ты обрёл красного зверя?
— Иван Иваныч где-то нашёл… Опять, говорит, заснул на улице… Тащи, говорит, ко мне; нас гонят на всю ночь работать у светлейшего князя… Положи на моей постеле, пусть вытрезвится; и сам ночуй… У меня две кровати. Вот я… и приволок. Да на силу на великую впятил; тяжёл, собака… А ты-то как очутился?
— Я-то, правду сказать, за полночь проходил мимо да толкнулся в дверку — не заперта! из сеней — тоже. Вошёл и слышу его разглагольствования. Веришь ли, словно прирос я к полу; ужас такой взял… Едва очухался теперь и к тебе подошёл, чтобы предупредить о зле… Смолчать нельзя — обоим гибель… А его что жалеть!.. За чем пойдёшь, то и найдёшь.
И у Фомы уже сложился план не только самозащиты на случай обвиненья ключника, а прямой похвальбы и заявления усердия, ради которого и он высказывал будто ключнику лишнее, чтобы быть призванному для сделанья правого доноса.
Глава VI. Удары из-за угла
Зло имеет своё обаяние, от влияния которого не могут иногда освободиться люди, сами по себе и не способные сделать умышленно вред ближнему. Михей Ершов был из числа таких людей. Он теперь находился в полном подчинении Фомы Микрюкова. Злые инстинкты у Фомки проявились мгновенно и в ужасающей форме, едва он понял, что может жестоко отомстить, робкого же Михея он решил сделать орудием мести. Балакирев был Микрюкову ненавистен за давнее соперничество и теперешнее повышение по службе. Лучшего орудия для своих целей не нашёл бы Микрюков, если бы и стал долго разыскивать, чем подсунутый случаем Ершов. Это Фомушка отлично понял с первого же приступа к своему плану, для выполнения которого требовались и осторожность, и уменье верно бить по слабым струнам человеческого сердца. Свой страх, как известно, сообщить другим всего легче.
Ещё только забрезжил свет, как Фома уже с шапкою руке потянул с постели Михея.
— Нельзя скрывать, коли выболтал мерзавец эку вяху, — приказывающим тоном сказал ему Фома. — Делать неча. Надо объявить, что такие речи баил.
— Да, таки речи, что у меня последние волосишки поднялися дыбом, — поддакнул Михей, вставая и берясь за сапоги.
— Не то ещё будет, как утаишь… на дыбу встянут, да знай пляши себе под кнутом.
У робкого Михея поджилки затряслись от подобной картины, и он, впадая в отчаяние, спросил с дрожью в голосе:
— Что же теперь поделать?
— Как что? Идти! Известно всему миру крещёному — на то заведён приказ Преображенский и при нём канцелярия тайных дел… Идти и объявить… Так, мол, и так… Слышал я… и боюсь скрыть, чтоб в ответе не быть за чужое дело.
— Известно, дело мне чужое… совсем чужое. И почём знать мне, провал его возьми, Монса какого-то, да шашни там, что ль… А тут отвечай?! А за что про что — не спрашивают… А я почём знаю…
— Не говори, что теперь не знаешь… не знал попрежь, а услыхал — значит, знаешь, и про то, что услыхал, потаить не смей! Я послух… на меня шлися… во всём. Я те и до Преображенского доведу, и канцелярию разыщем. Медлить нельзя. — И говоря это, он повёл из избы за двери одетого Ершова.
Михей одними тяжкими вздохами выражал неохоту впутываться в дело, но настойчивость Микрюкова не давала ему возможности даже сообразить и одуматься. Он, попросту сказать, тащил робкого Ершова насильно, хотя Михей и упирался от страха, усиливавшегося по мере приближения к Преображенскому.
Вот издали показался из-за длинного забора двухэтажный кирпичный дом, перед которым стояло у ворот четверо часовых с тесаками наголо.
У Михея испарился и последний остаток бодрости при виде ворот, сквозь которые редко пропускали назад раз вошедших в них. Бедняк остановился и, прислонясь к забору, стал припоминать и раздумывать: что будет говорить и с чего начать. С выражением ужаса он посмотрел вокруг себя и на Микрюкова, отодвинувшегося подальше. Минута была критическая.
Фома понял значение вскользь брошенного Михеем взгляда и поспешил на помощь к товарищу, терявшемуся от робости.
— Что ж стал? Вот ворота… на двор да на крылечко… во втором жильё, с повети прямо дверь…
— Да в ворота-то пропустят ли? Чай, спросят: зачем и куда?.. А что я скажу?
— Ах ты, висельник проклятый! Вишь как прикинулся: не знает, как ответить в воротах? Заявить пришёл, прямо скажи… про слышанное… Так, мол, и так…
— Да что: так и так… хорошо тебе ругаться… а у меня память отшибло совсем… Хоть убей, ничего не помню.
— Значит, кнута захотел отведать, чтоб на память пришло… За этим дело не станет: сколько угодно в подспорье всыплют в спину.
— Д-да т-ты ппой-мми, лле-шший, шш-то ччиллаек нни ммо-жжёт ссло-вва ввы-ммол-в-вить, — с трудом выговорил Михей, озадачив своею трусостью и самого подстрекателя к доносу.
— Просто с этим товарищем сам погибнешь! — произнёс он вполне искренне, соображая, что с первых же слов он способен выдать его, Фому. А хитрец, пихая Ершова, сам не хотел показываться. Такое положение во всех случаях было выгодно: ответственность нёс доноситель — если бы и потребовалось отвечать за сообщение, а послух мог ссылаться на доносчика, от него слышал, а сам не знаю. В случае же награды послух тоже получал магарыч, хотя в меньшей степени.
— Вот что, слушай! — мгновенно сообразил Фома, что делать в настоящем, не предвиденном прежде затруднении. — Пойди-ка сюда… мы порассудим вместе…
У Михея, совсем упавшего духом, отлегло от сердца, и он с радостью повернул в обратную сторону от ворот, где часовые держали штыки наголо. За обширным забором Преображенского двора был пустырь, с которого виден был домик с ельником над дверями и оконницами — царское кружало. В ту сторону для обдумывания и соображений потащил Фома Михея. Недогадливый Ершов смекнул, впрочем, это не вдруг, а тогда уже, когда они поравнялись почти с храмом Бахуса и Микрюков скомандовал: «Зайдём».
— Дай-кось нам крючок [148] полынной! — попросил Фома у целовальника, указав глазами Михею, где сесть. Копейка с денежкою спрошены и выложены на стойку, да заказаны ещё два крючка — на целый алтын.
Пара крючков подбодрила Михея. Теперь он был в состоянии всё пересказать со слов угощателя, удовлетворившегося одним крючком, чтобы прогнать невольную робость. Микрюков уже видел, что могут и его потребовать к допросу для подтвержденья извета, и не пренебрёг подспорьем на всякий случай. Он твёрдо положил одно: не отступать ни перед чем, только бы втянуть ненавистного ему Ваньку в допросы и прочее, неразлучное с тогдашним отправлением следствий. Все распорядив и расположив в кружале под наитием винного вдохновения, Микрюков повёл с торжеством Михея к воротам. Их теперь не испугался уже Ершов, ответив на спрос часовых довольно бойко:
— В канцелярию тайных дел.
— А ты куда, служба? — спросил старший на карауле у Микрюкова.
— Я послух!
— Идите.
Вот и поднялась пара героев по отлогой, хотя некрасивой лесенке на второе жильё. Запахом сырости, угара и гнили обдало доносчиков при входе в тёмный коридор. Из него был проход в раскрытые настежь двери мрачной палаты, где заседал страшный приказ, хотя и сократившийся до канцелярии с одним повытьем, но не утративший силы. Вступая в открытые двери и подбодрённые Ивашкою Хмельницким, доносчики утратили значительную долю первоначального мужества, а спрос — кто и зачем? — окончательно отнял отвагу, поселив в Михее одно желание: как бы отделаться счастливо.
148
Крючком называли продажную меру полугарного вина — стакан. (Примеч. автора).