Но, как мы увидим, и Лакоста напрасно тратил своё ловко рассчитанное красноречие, чтобы внушить Балакиреву: он должен прежде всего искать поддержки. А охранительную сень влиятельной поддержки можно, разумеется, закрепить свойством. Вступая членом в семью, молодой человек обеспечивал себе её содействие вполне. Кто же своему пожелал бы в ту пору невзгоды или безвременья? С возвышением родича или свойственника могли, как Бог приведёт, и все, каждый в свою очередь, надеяться на благостыню. Род ещё много значил в ту пору. И опала разражалась иной раз по милости виноватой роденьки; и в Сибирь ни за что ни про что приходилось в ссылку тащиться; и с частью поместьев можно было расстаться за здорово живёшь. А всё-таки заманчиво было тянуться за родом: опалы реже ведь выпадали, чем милости от ближнего человека.
Эти же побуждения были и у Авдотьи Ильиничны, хотя она и очень плотно укрепила за собою государынино расположение. Да как рассчитывать на прочность чего бы то ни было на сём бренном свете? Благоволение сильных — учила вечная мудность — не прочнее росы в знойный день! А потому всякий спешил найти какую-нибудь протекцию и укрепиться связями с нужным человечком. Лакоста, иностранец, настолько, однако, проникся русскою обыденною мудростью, что по части поисков нужного человечка ничем не отличался от Ильиничны.
В то время, когда по царскому кивку и приказу Лакоста вышел для объяснения с Ванею Балакиревым, он, как мы уже знаем, дал ему понять с первых слов, что Ваня должен подчиняться указаниям руководителя, просто чтобы уберечься от ошибок. Они могли быть настолько ужасны, что и поправить сделанного иной раз невозможно. Рассудок Вани, положим, этот пункт принимая к сведению, в то же время стал соображать: какие бы такие могли оказаться ошибки, которые требовали бы полного отречения от своего я? Не много ли берет наставник на себя! Не олух же я, в самом деле, настолько, чтобы мне внутренний мой голос не подсказал, что этого делать нельзя, если вред несомненный? Будем сперва поэтому присматриваться: что за мудрёные такие порядки, чтобы не понять, где что можно и чего нельзя? И стал наблюдать.
Любопытство женское велико; кто этого не знает. Нового человека захотелось и фрелям, и комнатным девушкам рассмотреть; и стали они выбегать, будто за делом. Были малоприглядные, были и очень смазливенькие. Из числа последних быстроглазая Дуня, племянница Ильиничны, была всех краше и силилась всех упорнее заглянуть в глаза новобранцу. На удочку эту не поддался Ваня. Он, отвечая на вопросы, все в пол глядел.
— Нашего нового посыльного видала ль ты?
— Бука какой-то, а, впрочем, сокол такой, что расцеловать бы готова, — отозвалась Дуня вдове Максимовне, перестилая с нею вечером постельки царевнам.
— Какая ты, Дунька, влюбчивая! Как это, девонька, у тебя скоро? Сегодня первый день перед вечернями пришёл человек, а ты уж и целоваться готова!..
— Видно, Матрёна Максимовна, в тебе ничего никогда не ворошилось живое… Коли меня осуждаешь за скорость, как говоришь… Веришь ли, как увидела этого самого, словно ёкнуло сердце… Бравый из себя да румяный… Так бы схватила его за руку, да и закружилась бы…
— Рази уж такой писаный красавец? Дакось и я погляжу.
— Погляди… И сама мне поверишь…
Глядела ли в этот вечер Матрёна на Ивана Балакирева или нет, Дуне она об нём потом ни слова… Начала только присматривать за Дуней: как куда выбежит, Матрёна норовит в переднюю идти. Из себя была женщина не худа, не хороша; лет тридцати трех, пожалуй; хитра довольно и наблюдать за всем, что делается, охоча была.
На третий, никак, день она пришла в переднюю и, найдя одного Лакосту, сочла нужным намотать ему на ус:
— Вишь, старичок, тебе под руку, говорят, молодца отдали. Наши девчата известно, проказы, на уме… Выбегают все к вам — на него глянуть… Ты бы тово, иной раз и окрик дал, кому не следует выбегать. Эвона Дунька у нас Ильиничнина, похваляется, бесстыдница, твоего подручного, одно слово, расцеловать… Во она каковская.
— Мой нед тел до ваш тэвитца… Ви змотрай… Ми нишево. Цилюй дисатшу рас, моя суферешенная утуфолствия…
А сам принял к сведению сделанное внушение, и, когда Ваня воротился, справив комиссию, Лакоста посадил его подле себя и, наклонясь к самому его уху, прошептал:
— Я уснал мнока отшин никароши на двои шот…
Балакирев вспыхнул и хотел крикнуть: «Что такое?» — но шут, поспешно зажав ему рот и показав многозначительно на дверь во внутренние апартаменты её величества, вполголоса произнёс:
— То веджера!
Тут вновь послали Ваню с цидулами, и так случилось, что малый весь вечер был в разгоне и воротился на своё место, когда на половине царицы не слышно было движения.
Уложив царевен, нянюшки их, недневальные, уходили к себе на верхний антресоль, по каюткам, для покоя.
Лакоста тихонько, неслышными шагами ходил по передней, очевидно кого-то поджидая.
Увидев Балакирева, он просил его, шепча на ухо, следовать за собою.
— Да можно ли мне отлучаться отсюда?
— Зо мною мошна… Я дыби привету подом…
Ивану оставалось после этого, разумеется, только следовать за руководителем, которого велено ему было слушаться во всём.
Пошли они с царицына крылечка по двору в ворота, уже притворённые. Против ворот сидел сторож с соседними караульщиками, отбывавшими ночную службу по Луговой Большой улице. Луна в полном блеске выплыла на чистую полосу тёмного неба и ярко освещала сзади дворы, выходившие на Мью-реку. Тишь была за мостом полная. А у двора доктора, что Поликало прозывался, чуть мерцал красный фонарик, вывешиваемый с сумерек сердобольным врачом и акушером, чтобы нуждающиеся могли отыскать безошибочно его жилище и во мраке. От угасающего фонаря Лакоста поворотил вправо и, пройдя мимо десятка запертых надёжно ворот, остановился перед проходом, откуда прорывались лучи света, указывая, что вдали есть жилое помещение. Лакоста взял Балакирева за руку и повёл бережно во мрак прохода. А он чем дальше, тем больше суживался, образуя подобие какого-то извилистого коридора, из которого видно было в выси мерцанье одиноких звёздочек на узенькой полоске тёмной лазури. Сделав три, по крайней мере, поворота, Лакоста со своим спутником в полнейшем мраке стали подниматься по ступеням. Балакирев шёл позади вожака, осторожно поднимаясь и держась за поручень. Достигнув нового поворота или, вернее, площадки, Лакоста выдернул свою руку у гостя и, торопливо достав ключ из кармана, вложил его в замок неслышно отворившейся двери. Оттуда смутно блеснул огонь свечи, как видно зажжённой надолго, потому что образовался большой нагар на светильне.
— Проссу каспатина файди ф мая том.
Балакирев машинально повиновался.
Вошёл он в небольшую комнатку с завешнеными тремя окошками, но, должно быть, неплотно, потому что свет от свечи был виден, как мы сказали, со стороны переулка. Высокие кресла, картины, на столах книги и разные инструменты в большом количестве, употребление которых неизвестно было Балакиреву, — удивили молодого человека, поразили его воображение и природную пытливость.
— Это все ваше добро, Пётр Дорофеевич? — поспешно, не подумавши, спросил Ваня, оставаясь под впечатлением увиденного.
— Моё, конессно. Мосит твая быть, ессели сакхотшесс… — и рукою показал на портрет молодой особы, очень миловидной и чертами напоминавшей шута, смолоду, должно быть, очень статного и привлекательного.
Ваня закусил губу и не промолвил ни полслова, опустив глаза и не обращая их в ту сторону, где висел портрет.
Молчание гостя на минуту озадачило Лакосту, но, как видно, решившись действовать напролом и очертя голову, шут завёл непрерывную живую речь, произнося слова своим ломаным русским языком гораздо быстрее, чем говорил он обыкновенно. От этого, конечно, речь его и быстрому Балакиреву была далеко не вся вразумительна. От передачи её слово в слово мы освобождаем читателей своих по той же причине, по которой тягостна она казалась покорному гостю Лакосты, однако внимавшему хозяину без малейшего нетерпения, чтобы не оскорбить старика. Цель его приглашения и виды Ване сделались вполне ясны с первого же раза. Он не хотел внушать рассказчику несбыточные надежды на выполнение его фантастических планов: назвать Ваню сыном своим и наследником скоплённого всякими средствами довольно значительного достатка в наличной монете и вещах, а ещё долговых документов по претензиям на многих высокопоставленных лиц в Петербурге. Услужливый Лакоста им доставал у своих земляков-итальянцев деньги далеко не бескорыстно. В случае неуплаты ими вовремя он должен был платить свои, но тогда брал от должников закладные на недвижимость с избытком. По просьбе должников он откладывал процессы, получая проценты на проценты, и всегда был уверен, что в конце концов заложенное имущество может перейти в его собственность. Теперь, посвящая Ваню Балакирева даже в свои семейные тайны, шут с видимым удовольствием три раза повторил, что своей Сарре он приготовил в Питере семнадцать хороших дворов со всем, что в них заключалось и могло оказаться. Что у него, Петра Лакосты, рублевиков одних досыпается четвёртый мешок уже. При этом капиталист встал, подошёл к угловому шкафику под чёрное дерево и, вынув ключик из камзола, отворил дверь шкафа, в котором действительно на нижних полках лежали три мешка немногим меньше, чем мучные — во всю полку, вдоль её. На четвёртой же полке мешок, растянутый по ней, был ещё не туго набит, но уже было в нём больше половины. Довольный этим представлением своего капитального могущества, сделавшись ещё словоохотливее, Лакоста распространился в описании достоинств всякого рода имущества, можно сказать, нагромождённого в жилище владельца. Оно же состояло, по крайней мере, из пяти комнат, та, где велась теперь беседа, была не самая обширная.