— Только Ванька Балакирев с одного конца и юрок, а с другого больно недалёк: все норовит прямо пройти, без изгибин! А оттого мишуки и много лесу портят, что имеют привычку ломить все без расчёта, вместо того чтобы гнуть потихоньку… Гни послабее — и была бы дуга! Дай нам время — и поповна наша! А там и батьку приберём…
Прав ли он был — узнаете сами. Покуда Микрюков начал действовать на матушку-попадью. Подслужился к ней на первых же порах тем, что дёшево приторговал две шапочки корабликами, лисьи, бархатные. Шапки эти были в большом уважении в Петербурге среди обывательниц. А попадьи и поповны особенно считали такие шапки нарядом ценным и парадным, на выезд. Показав блистательно свои коммерческие способности, Фомушка удружил матушке-попадье ещё и тем, что дал в долг до рождественского славленья пять рублёв для осенней закупки припасов гуртом. Эти видные услуги сделали в глазах Федоры Сидоровны — так величали матушку — первым человеком Фому Исаевича Микрюкова. За него она, не задумавшись, готова была, если бы можно только, хоть всех трех дочек сбыть. Из-за великих добродетелей Фомушки родительница Даши перестала ценить ею же введённого в дом Ваню Балакирева. И, слушая его соперника, попадья уже верила, что самое будто бы достаточество этого белоручки крайне сомнительно. Бабушка была, да, видно, сплыла, что совсем глаз не кажет. Не раздумала ли она уж и отказать ему, заметив малую почтительность к себе?
— Тебя, матушка, не разберёшь! — слушая такие и другие подобные же, невыгодные для своего любимца, предположения (казавшиеся ему не только маловероятными, но и совсем неблаговидными), с сердцем высказался поп Егор, не любивший дрязг. — Уж хуже, с позволения сказать, дерьма последнего выставляешь ты Ивана Алексеевича, а спросить, что он тебе сделал, что так ценишь? Не ответишь, разумеется.
— Мне-то он самой ничего покуда не сделал, а говорю о Даше, жалеючи… Что она будет за им, за солдатом простым? Век-от долог смолоду без расчёту девку спихнуть… за то, вишь, что он — простой? Да и есть ли что у его за собой? Можно верить и нет! Видного не много что-то.
— Ну, а Микрюков твой хвалёный — солдат такой же; только разве похуже во всём. Коли в торг солдат пускается — батога дожидается!
— И в солдатах-то ему служить не придётся. Ужо к светлейшему во двор берут; управителем будет над амбарными…
— Это он говорит! Ну и верь ему… Светлейший-от коли захочет амбары домовые кому поручить — офицерства, что ли, не хватит?
— Много и офицерства, никуда не годного.
— А солдатства — больше того…
— Особенно которым и ученье самое не даётся! — вставила, желая уязвить мать, горячая Даша, понимая, из-за чего хулит она дорогого уже ей Ванечку Балакирева.
— Тебя не спрашивают! — строго остановил отец. — И сами речи найдём. Стоит нам с маткой подальше договориться, сама очутится как рак на мели с хвалёным с Фомушкой…
— Ужо мы посмотрим, как Микрюков Фома Исаич славно таково на дворе на княжеском ключиками будет побрякивать да сотенки себе докладывать…
— Что в тати он гож — не спорю! — с сердцем уже, выходя настолько из себя, как редко случалось, ответил жене поп Егор. — Только, набив потуже мошну, он на нас с тобой и взглянуть не захочет! Таковы ведь все эти огребалы. Дорвётся до кучи, не остережётся кручи; как мамона, перетянет — и не встанет!
— Вишь, какая кукушка, подумаешь, выискалась. Только и свету в окошке, что Ванька твой, лентяй. Ужо-тка царь-от батюшка спросит: чему научился?.. Оставил я тебя в Питере.
— Тому же, чему и других учат. Не глуп малый и не промах. В карман за словом не полезет.
— Да так загуторит, что и царь замирволит. «Поди, — скажет, — умник-разумник, такой-сякой, советы мне подавать да на ум наставлять!..»
— Советы — не советы, а даст разумные ответы. Царя не испужается и понравиться может, нечего говорить напрасно, хоть кому!
— Мало ли кто горазд языком лепетать? Да за эту добродетель не снимают с шеи петель.
— Да и не обегают толковых людей. Как послушают — и спрашивают только: чей?
— А Микрюкова уже спросили да и распоряжать пригласили!
— Дай Бог нашему теляти волка поймати! Коли Фома будет заправской, хоша — псарь… так Иванушку к себе должон взять сам царь! — порешил поп Егор сплеча, не зная, чем переспорить жену.
— Экой пророк, подумаешь! — всё-таки нашлась с ответом попадья.
Поп Егор не мог дольше терпеть. Он как человек мирный много спорить не любил и уходил от ссоры. И теперь, не продолжая, надел шляпу и пошёл за порог.
Даша спряталась в светёлке и ну… плакать. Защемило её молодое сердце новою, незнакомою до того, болью. Сдавалось ей, что боль эта — предчувствие дальнейших невзгод и напастей. А напасти эти могут совсем оттереть от их дома Ванечку и бросить её, Дашу, в когти Фомы Микрюкова.
Облегчив слезами своё сердце и рассеяв на время, казалось, уже нависшую тучу бедствий, Даша вышла на задворок и подсела к дьяконице, мотавшей нитки на завалинке. Вот слышит она на улице знакомые шаги и окрик Микрюкова:
— Прощай, Иван Алексеич! Сегодня уж светлейший разрешит меня из полку истребовать к себе на послуги…
— В какие такие, Фома Исаич, послуги?
— Может, по конюшням где что присмотреть… а не то и в волость ушлёт, либо иное что…
«Путь тебе широкой скатертью от нас», — подумала Даша, вся вспыхнув.
— Чего доброго… и с нами ещё останешься, — наивно ответил Балакирев, думая вслух: — Светлейший строго разбирает новых людей. И потребует, да воротит.
— Меня не воротит! — самодовольно отозвался Микрюков. — Коли не понравлюсь светлейшему, вотрёт в дом к самодержавнейшему. А там, сам знаешь, золотое дно!
— Н-ну, это последнее ещё будет труднее. Царское величество слуг сам выбирает теперь… — ответил неожиданно, как бы умышленно начиная перечить, подоспевший сюда поп Егор.
Сильно забилось, но теперь уже от радости, сердце у Даши.
«Батюшка Ивана Алексеевича не выдаёт хвастуну Фомке, значит, он нашу руку держит», — думала она.
В самом деле, держа дружески за руку, уже и вёл поп Егор к себе Балакирева.
Матушка избегала встречи теперь с не любимым ею Иванушкой. Он и сам о чём-то глубоко почасту задумывался. Слова соперника, так развязно рассказывавшего о благосклонности князя Меншикова, будто бы если не к себе готового определить этого проходимца, то ещё легче во двор царский, где золотое дно, — не давали теперь покоя расходившимся мыслям Иванушки.
Отец Егор, правда, поперечку сделал Фомке; дал понять, что не удастся свинье на небо взглянуть и при поддержке светлейшего. На то сам царь, чтобы к себе брать кто ему приглянется, возражал в мыслях обеспокоенный Балакирев. «Понимаю! — слышался ему внутренний голос. — Фомка для того лезет во дворец, как он мне нахально расхвастал, что там, вишь, золотое дно… Как достанешь до этого дна-то, все тебе и будет по плечу. Захочет Фомка, и его будет Даша? Так врёшь же!.. Не отдам!.. Постою за себя!..»
К концу вечера, порешив так, Ванечка после ужина ушёл от батьки к себе, теперь он ломал голову над тем, как разбить надежды врага, заручившегося, по его словам, поддержкою для своих планов.
Ранним утром роту, в которой состоял Балакирев, назначили в караул. Вступать пришлось до полудня. Развели на притины [103], и полдень наступил. От церкви Троицы, что против Гостиного двора и Сената, за длинным строением, где помещены недавно две коллегии, в ту пору на берег Большой Невы выходил провиантский магазин. Теперь это одно непрерывное здание вдоль течения реки, а при Петре I, по упразднении Ростовских зеленных рядов, на самых настилках их было шесть деревянных амбаров, стоявших поперёк от улицы к Неве. Между каждыми двумя амбарами была будка для часового. Ко всем корпусам тогда из-за нехватки людей ставили одного человека на карауле с ружьём. Стоял он и не у будки, а, что называется, на юру под открытым небом. Солнцепёк палил беднягу в зной; дождь прохватывал насквозь, коли польёт; зимой же осыпал или нестерпимо резал лицо и уши снег с Невы и с дороги. Дежурство Балакирева пришлось в знойный день. На небе — ни облачка; в воздухе — мёртвая тишь. Простоял он час. Нет души живой; жажда смертная; кровь в голову бьёт, и сам человек разварен в этом кипятке до изнеможения. Перевязь накалилась и не даёт рукой провести по коже, а особенно по пряжке — так и палит.
103
Здесь: посты.