Изменить стиль страницы

Сам Алексей, конечно, многое не одобрял, даже при своей неопытности, в поступках дяди. Но старый искуситель был умён и успел привить неопытной душе Алексея чёрное начало лжи. Вкусивши разврата и изведав стыда, уже отличный от детских о нём представлений, молодой Балакирев не все мог высказать, чем мучилась его совесть. Для молодости подчас злое привлекательнее доброго; доброе открыто и ясно, тогда как недосказанное, запрещённое имеет всю прелесть таинственности и подстрекает любопытство, возбуждает желание изведать сокрытое. Изведавший же сладость запрещённого плода догадывается по мукам своей совести о неприличии им совершённого и потому всегда старается представить свои деяния в более благовидном свете.

Мать, слушая о подвигах сына и действиях своего братца, наказанного судом Божиим так страшно и неожиданно, тихо плакала. Слезы эти, однако, не облегчали сердца страдалицы.

Слушая рассказ сына, она испытывала такие муки, которые знакомы только матерям при бедствии детей. Когда речь дошла до выданного обязательства на отцовское наследие Алёши, Лукерья Демьяновна схватила себя за голову и так сжала виски свои, словно в них она чувствовала невыносимую боль. Слезы ручьём полились у неё из глаз, и с рыданьями, услышанными в первый раз ещё, как знакома с нею попадья, помещица несколько раз повторила:

— Господи! за что свыше сил на мне отяготела рука Твоя! Родня была мне всегда враждебна… брат — всегда злодей и первый ненавистник, но такого зла не могла я и думать от него…

— Да это самое, маменька, дядюшка молвил — не внаклад мне… Все едино: моё — его и его — моё!

— Болвана вырастила — вот и наказанье мне от Создателя! — с сердцем ответила как бы себе Лукерья Демьяновна, не обращая и взоров на сына.

— Оно, конечно… боярыня… — ввернул в речь Алёши старик, — може, и воротят наше… детские четьи; коли хватит недвижимого покойного братца нашего… Александр Василич, Кикиным прозывается, господин хороший, обещал государю царю все как есть исписать… А царское величество у-у как памятлив и проницаньем Божеским, сдаётся, наделён… На боярчонка нашего только раз крикнул: «Говори, говори правду истинную!» А как начал резать Алексей-от Гаврилыч про всякие художества, как дяденька их милость учил, — государь смекнул сам государским своим разумом, что он, малопонятный да молодой, неопытный человек, что твой воск: что хошь с его лепи, коли совесть не зазрит пожилому, разумному… Коли б не такого разуму был покойничек, не сгубил бы себя…

Умиряющее вмешательство верного слуги в другое время, может быть, и не по нраву бы пришлось, а теперь возымело хорошее действие. Лукерья Демьяновна хотя и продолжала лить слёзные потоки, но всё же несколько ободрилась и уже с большим спокойствием спросила старика.

— Что же говорили бояре, коим государь разобрать-то велел братцевы вины да протасьевские… насчёт Алексея моего?..

— Да никак, то ись, они его… не замают и тронуть не думали, потому что юн человек, видят… Насчёт выслуги баили — не ладно, может; а может, обойдётся и оно… Только, отпускаючи, велели мне твоей милости довести: коли потребно будет, Алексея Гаврилыча на улики ворам подьячим вытребовать может… в Москву. А его не коснутся… Государь одно слово изрёк: милую. А я смелость взял, ноженьки государски обнял и зычно крикнул: «Помилуй, государь, у маменьки сынок один, не вели казнить дитя неразумное… Кто не виноват тебе аль Богу не грешен?.. А насчёт баловства, — говорю, — дозволь, государь, женить государыне-родительнице, ино истину говорят: женится — переменится… Спознает жизнь и добро — будет слуга тебе…» И царь-государь помиловал — велел женить…

Водворилось молчание. Старик пододвинулся к двери и, видя, что помещица поникла головой в раздумье, тихонько вышел. Несмотря на свою простоту и жизнь в деревне, старик понимал, что мать сыну наедине теперь, может быть, захочет сказать, а при нём, хотя и верном слуге, сдерживается, и это ей больнее — пересиливать себя.

Действительно, с уходом слуги Лукерья Демьяновна, несмотря на присутствие попадьи, которую считала своим другом, разлилась потоком упрёков сыну.

Но это уже была буря, разогнавшая тучи и кончившаяся полным прощением возвращённого блудного сына.

Наутро нарядила помещица своего ходока по делам Гаврюшку Чигиря в Москву проведать насчёт взысканья за торговлю казённым лесом с крепким наказом отписать с мужичками же, попутчиками аль земляками, как и что.

Ответ получен успокоительный, правда, но доведено до сведения, что неженатых дворян, неграмотных в дальние места рассылают. А те, которые в летах, да женаты тем паче, обложены будут, может быть, полтинными деньгами; но от службы можно им избыть аль людей своих — пятерых ребят — выставить за себя в новые полки, что, как слышно, набирают. Это известие и свои планы по поводу его Лукерья Демьяновна высказала своей неизменной советчице попадье Анфисе Герасимовне:

— Видишь, мать моя, как Бог-от милостив до нас, грешных.

— Кому же, государыня, и миловать нас, грешных, как не Создателю… Он, Батюшка, знает раньше прощений наших, елика нам потребна… Он…

— Ну… завертела поставом… Эка спешка, прости, Господи… не дала вымолвить всего, а своё завела… Исчести милость Создателя и премудрому Соломону невмочь, не токмо нам с тобой… Я не то хотела тебе поведать… Что ближе к нам, то и на уме, и на сердце… Гаврюшка испроведал, что женатому и при грозном царе-батюшке вольгота даётся… значит, пока Алексея не потребовали — обкрутить скорей, и концы в воду! Ты, мать моя, совет дай, к кому нам сходней сваху заслать? Вот у Еремеевых две дочки всего, а родни окромя ни синя пороха и вотчинка на стать… и нам по суседству… и дворы исправные… и домашество все есть, да чистоганом после матери перепадёт на сестру сотняга и больше…

— Родная, Лукерья Демьяновна… так-то так, да еремеевские девки Алексею Гаврилычу не под стать будут: Федосья, старшая, убога и недослышит, да и за тридцать, говорят. А Марфуша из себя больно невзрачна, хоша и молода. Да и глупенька… сама знаю…

— И, голубушка!.. На что в жене ум? Достаток — другое дело. Да была бы безответна, да мне была бы помощница… И красива выйдет иная, а как повалят дети, баба делается на себя не похожа… Годков десяток — мало чем от старухи отличишь… Да ещё скажу, глуповатые беззаботны, так им все как с гуся вода… А умница да раскрасавица — и в хозяйстве свои порядки начнёт заводить, и мужа под башмак заберёт ради пригожества, и свекровь ни во что не поставит…

— Одначе, родная, и пень-от, может, Алексею Гаврилычу не приглянется, а человек он молодой… Да теперь, коли дядюшка шаль [48] таку малому показал, и подавно разбирать станет, чтоб пригожа была да слюбна…

— Н-ну… Алексей теперь у меня много не пикай… Могу ему нос утереть… Мной, скажу, только ты и дышишь, коли государь царь, над матерью сжалясь, помиловал неразумного… Коли неразумен — из послушанья не выходи: лучше твоего рассудим, что тебе приличнее будет…

— Все, конечно, так, государыня… Да детки нонечка не те уж, что встарь было… Вишь, может, воспокаился и, вину свою ведая, со смиренством покорится… А все бы, мой совет, поискать поприглядней Марфушки еремеевской… Не клином же свет сошёлся? Вона, у Синцовых есть Оленушка. Одна дочь, и дадут за ей десять дворов, да усадьбу, да рыбный пруд, да бабкиных — отказанных — шесть душ, и мельница, да на Вятке три пустоши, да остров, да доля в пушном промысле. Маткина мать из купечества и внучку любила, души не слышала, все ей одной отказала… Вот так невеста Алексею Гаврилычу, не еремеевской чета.

— Да не отдадут за моего… ни за что. Наши Червяковы с Синцовыми испокон веку враждовали, а Татьяна Степановна за Дмитрия взята опять из враждебной нам семьи Климовых… Она чуть было у меня Гаврилу не отбила, да в немочь пала, а нас покрутили… Ни я к ей, ни она ко мне через порог не переступит…

— Ну, Зимнинские: есть дочери три, никак. Из себя ничего…

— Голышки… да и род худ… Дед — завзятый вор. Отец кнутом бит… Таких не приходится в родню… Да, почитай, не развязалися ещё с прошлыми грехами… Отбили кнутом, а все таскают, хоша со ссылки ворочен…

вернуться

48

Шаль — дурь, блажь.